Но все устроилось. Афанасий, как оказалось, высмотрел для нее нового управляющего, из саратовских русских немцев, вместе с ним в Тарханы и заявился. Понаблюдав, как братов выдвиженец на пару с Васькой-садовником налаживал обвалившуюся теплицу, как заставил мужиков спустить и почистить пруд, Елизавета Алексеевна успокоилась. И рукастый, и головастый, и Миша возле него вертится, по-немецки какие-то шутки шутят. Ни отца, ни деда, ни брата старшего, все бабье да бабье… Пока жив был Капэ, беда эта почему-то не замечалась, а теперь шилом из мешка наружу вылезла. Афанасий, сделав дело, хотел было к себе в имение возвращаться, но для Мишеньки задержался. Карты в две руки чертят: вот тут наши, а там – французы, а где Кутузов, а Бонапарт – где? А вчера на конюшне – и Павел Петрович тут же, и немец – в мужской разговор, хозяйственный, встрял, невежливо так, властно: а правда ли, дядюшка, под вами лошадь убило, а вас не царапнуло? Афанасий смеется: Столыпиных, Миша, пули не берут, другие им смерти на роду написаны. А сам опять к лошадям – какие обоз потянут, какие тут останутся. Внук, осердясь, вон кинулся, да в распахнутых настежь воротцах остановился и, опершись правым плечом на косяк, смотрел – странно, холодно, как на что-то чужое, к его жизни касательства не имеющее, но для какой-то иной надобности наиважнейшее. Вот так и Михайла Василич на нее в ту последнюю осень стоял и смотрел – и солнце било в распахнутую дверь конторы, где она с приказчика Федосея стружку рубанила. Федосей арсеньевский был, мальчиком к барчуку приставленный. Женившись, Михайла его в Тарханы забрал. Прочие души в Васильевке оставил, на раздел с братьями не пошел.
И чем наглядней проступало сходство внука и деда, тем виднее Елизавете Алексеевне: не дотянуть Мишеньке до Михайлы Василича ни ростом, ни статью. Да что с покойником сравнивать! У всех Столыпиных что дети, что внуки – загляденье. Про старшего Аркадьевича, Алексея, сестрица Наталья, на братнины сороковины в Питер отправленная, налюбоваться не могла. Королевич, да и только. Ей-то легко восхищаться – свои, все трое, не хуже, а уж про дочь и говорить нечего – царевна!
Аннет Столыпина и впрямь была хороша, госпожа Арсеньева не преувеличивала. Мишель, не видевший кузину с прошлого лета, растерялся. Несмотря на свои четырнадцать, Наташина красотуля смотрелась взрослой барышней – претонюсенькой, высоконькой, а барышней; внук был ниже на полголовы и выглядел сущим ребенком. Аннет с Николенькой привезли кузену подарок – тетрадку своей работы с его, Мишеля, вензелем, а Наталья – ларец с юношескими бумагами покойного брата Аркадия Алексеевича. Среди бумаг оказались растрепанный, зачитанный до дыр пушкинский «Кавказский пленник» и старое, семидесятых годов, издание «Вертера», с которого Аркадий, юнцом, делал свой перевод. Сохранился в ларце и номер журнала, в коем отрывок из оного напечатан. Были на дне и еще какие-то книжки, но Елизавета Алексеевна, вручив внуку «Вертера» и «Пленника», остальное спрятала. На вырост.
Провожая Афанасия Алексеевича, сестры в Чембар, в Присутствие, по бумажным делам завернули. Наталья, быстро управившись, укатила, а Елизавета Алексеевна задержалась. В Чембаре, дожидаясь милую бабушку, Мишель вдруг ни с того ни с сего заговорил стихами. Сам с собой. Схоронясь за стволом огромного дуба:
Глава шестая
Первую свою поэму Лермонтов дописал уже в Москве, а название «Черкесы» придумал сразу, еще в Тарханах и, найдя старые краски и лист хорошей бумаги, нарисовал обложку.
При всей наивности этого сочинения, сочинения в буквальном, школьном значении, оно чрезвычайно показательно. Показательно уже тем, что начал Лермонтов не с мелких стихотворений, а с попытки написать «эпическую поэму». Больше того, судя по раскавыченным и почти ловко вставленным в текст цитатам, тринадцатилетний «автор» к лету 1828 года, в период подготовки к поступлению в Благородный пансион, уже достаточно много прочел: пушкинского «Кавказского пленника», стихи Батюшкова, Дмитриева, Козлова, включая козловский перевод «Абидосской невесты» Байрона.
По возвращении в Москву, видимо, уже в первые пансионские месяцы, Мишель впишет в подаренный Столыпиными альбом свой вариант «Кавказского пленника». «Черкесам», как и следовало ожидать, предпослан эпиграф из Пушкина: «Подобно племени Батыя…» Для «Кавказского пленника» Лермонтов выбрал эпиграф неожиданный – из стихотворения мало кому известного (среди предполагаемых читателей), только что умершего немецкого поэта Карла-Филиппа Конца. И вряд ли для того только, чтобы блеснуть эрудицией.