Монахов рассмеялся:
— Сколько ему лет?
— Восемнадцать.
Монахов засмеялся еще искусственнее и сильнее.
Наталья обиделась:
— Ты ничего не понимаешь! Какое значение имеет возраст! Если хочешь знать, я его всего на четыре года старше. Это ты старик, инженерная душа. А нам нравится.
— Ого! — сказал Монахов. — Я старик?
— Сластолюбивый старик!
Ему вдруг стало скучно, тошно — его настигла кратность бытия: что-то уже было, будто слово в слово, миг в миг, свет тот же… что-то уже было из этого неповторимого. Ни краткой боли, ни короткой обиды — ничего не испытал Монахов, смертельно обижаясь. Он решительно поднялся, поджал губы, с чеканным профилем стал натягивать брюки.
— Ты что? — встрепенулась Наталья. — Ты куда? Ты что, обиделся? Ты же не обиделся, ты что, притворяешься? — точно подметила Наталья.
На эту ее точность Монахову ответить было нечем. Еще безмолвнее завершал он туалет. Он уже вошел в роль, и тем искреннее, чем притворнее.
— Монахов, милый, ну прости! Я не хотела. Я ничего не сказала. Стихи плохие, Монахов! Постой, куда ты! Я не буду. Я не знаю что… Монахов! Монахов, умоляю!
Монахов милостиво позволил себя обнять. Холодный, гордый.
— Монахов, не уходи! Не уходи, прошу!
А Монахову ведь и не к кому было уходить… Он перестал притворяться — и расплылся в счастливой улыбке.
— Не ушел! Не ушел! Ну что это на тебе какие-то тряпки? Ну снимай же! Монахов…
К ночи они вышли на обезлюдевшую темную улицу, и Монахов почувствовал себя на юге. Это чувство он знал и очень любил, как первый в сезоне огурец. Такое чувство, будто попарился и вышел: легко, тепло и уже вечер. После парилки, выйдя даже на мороз, Монахов всегда вспоминал юг. Нельзя сказать, чтобы сейчас он вспомнил о парилке и сопоставил.
— Юг — это юг, — сказал он, глубоко вздохнув.
Звезды усыпали небо, фонари уже погасли, однако было как-то светловато в этой полной ночи. Пахло костерком и каким-то первым сухим цветением. Здесь отцвела рыночная мимоза, готовил свои свечи каштан…
пропел Монахов и рассмеялся.
Представляешь, «каштан— черемухой…». Я так в детстве пел. Я ведь здесь был в детстве…
Правда, влюбился? — Наталья счастливо чмокнула его в щеку.
Праздник не кончался. Девушка рядом и именно Наташа. Монахов чувствовал себя так юно! Он жалел, что давно забыл и не испытывал этого. Жизнь… Он чувствовал себя ровно так, как когда-то, на какой-то практике, в какой-то деревне, после танцев… Не молодым он себя все-таки почувствовал, а как молодой. Разница. Эта мысль смутна, как чей-то шорох, какой-то шелест, что-то вспорхнуло, улетело, заскрипели тормоза. «Как юный…» — вздохнул Монахов, прислушиваясь, но, мысли той так и не подумав, как и про баню — не сравнив, не вспомнив, вдруг сказал:
— Слушай, а здесь парилка, в Ташкенте, есть? Здесь парятся?..
Ему только этого до полноты не хватало…
Такая пустая, полная ночь! И тут же— такое обилие запыхавшейся, подбежавшей вплотную жизни, в которую он почему-то сразу верит, что это жизнь, а не какие-то городские шумы: качнулась ветка, сорвалась птичка, прошелестела и осталась позади мысли, неузнанная и непойманная. Никогда он не узнает, о чем только что подумал: это наполняло его счастьем, он вдыхал этот согретый бензиновый воздух со следами запахов одеколонного цветения… Он ничего не видел, и это трепетное «ничего»- жило. А главное— пусто было…
— Наталья! — раздался голос из этой пустоты, и тут же, как привидение, возникла белая рубашка, прямо перед ним. Еще один отделился от ствола, третий, не проявляясь, маячил.
«Господи! как сейчас меня изобьют!..»— без страха подумал Монахов. Вернее, как молод был в нем этот страх, так все запрыгало, ухнуло вниз— такой прилив. Еще больше стало этого рассеянного света полной ночи — так светло! — еще полнее стала тишина и звонче шуршания…
— В чем дело? — грозно и уверенно подумал Монахов, но так сдавленно раздался этот голос, словно не из него. Никто его не услышал.
Бесконечность этого мгновения наконец завершилась.
— Ты, Зябликов? — тут же открыто и легко отозвалась Наталья и шагнула навстречу. Монахов чуть отстал, тактичный.