— Да ведь и нам нелегко было бы бросить его, — ответил задумчиво старший Прохоров. — Но делать нечего, мы должны кончить курс нынче. Я охотно поучился бы еще или отказался бы от военной службы ради отца. Ему пора бы успокоиться; ему нужна поддержка, а из жалованья армейского офицера немного можно уделить… Да и самая разлука с нами будет тяжела для него…
— Это неизбежно! Не расстанемся через год, придется расстаться через два, — заметил младший брат. — Теперь по крайней мере отличиться можно. Не заржавеем в глуши; может быть, сразу шагнем далеко вперед…
— А, может быть, уйдем так далеко, что и вернуться будет нельзя, — проговорил старший. — Нет, я охотно бы остался здесь… Вот если бы в доктора можно идти…
— Это он трусит, Катерина Александровна, — засмеялся младший брат. — Его все товарищи трусом прозвали в нынешнее лето…
Катерина Александровна посмотрела на Александра Прохорова вопросительным взглядом. Ее удивили слова Ивана Прохорова.
— Разве вы точно трусите? — как-то несмело спросила она.
— Да, трушу, — хладнокровно ответил он.
— Ему бы только штафиркой быть! — шумно засмеялся брат Иван. — Он, я думаю, целый век будет ругаться да охать, если ему на войне оторвут руку или ногу.
— Еще бы! — невозмутимо ответил брат Александр.
Катерина Александровна смотрела на здоровяка кадета с возрастающим удивлением. До сих пор она считала его, так же, как и его брата, силачом, смельчаком, «головорезом», как называл его Флегонт Матвеевич; теперь же ее было странно слышать его хладнокровное признание в трусости и малодушии.
— А я вас таким храбрецом считала, — проговорила она, обращаясь к старшему Прохорову.
— Да я ведь и не говорю, что я трус, — ответил он. — Это вон они, мальчоночки, выдумали. Им, видите ли, поскорей мундирчики офицерские надеть хочется да подраться тоже желательно; вот они и шумят о войне. Ваня уже практикуется, расписываясь прапорщиком Прохоровым. Мальчуган еще! У нас нынче в лагерях только и разговоров было что о войне; на все лады обсудили, кто до какого чина дойдет…
— Ну да, а он, старичок, только о том и печалится, что у него ручку или ножку оторвать могут, — заметил брат Иван с петушиным задором.
Александр Прохоров выглядел по-прежнему добродушно и спокойно и, ничего не возражая брату, обратился к Катерине Александровне.
— Просто дрожь пробирает, как подумаешь, что, может быть, в первый же год службы придется остаться калекой, подобно отцу, — задушевным тоном заговорил он. — Ни на какое дело не способен; ничего не знаешь кроме военных наук и вдруг останешься без руки или без ноги и без куска хлеба. Право, я пулю бы пустил себе в лоб, если бы это случилось.
— Струсишь! — вызывающим смехом засмеялся брат Иван.
Александр Прохоров не обратил ни малейшего внимания на замечание брата и продолжал тем же откровенным, спокойным тоном:
— Я, право, не знаю, как перенес отец свое положение…
— Отец не был таким трусом, как ты, — резко вставил свое слово брат Иван.
— Он мне с Ваней никогда не говорил, но я знаю, что ему приходилось выносить тысячи унижений из-за каждого куска хлеба… До нынешнего лета я очень редко думал об этом… А вот теперь все эти толки о войне заставили призадуматься серьезно. Видно, своя рубашка к телу ближе. Покуда он терпел, нам и горя мало было, а теперь, как увидел я, что и самому, может быть, придется так жить, то просто дух захватило. Терпел, терпел он, и вдруг придется еще не только за себя страдать, а и кормить калеку сына… Нет, уж до этого я не доведу дела. Лучше пусть он поплачет один раз о том, что я умер, чем медленно будет страдать, глядя на не годного ни на что дармоеда…