— Я, может быть, и продолжал бы так относиться к нему, если бы не один случай, — продолжал Александр Прохоров. — Это было два года тому назад, во время осенних отпусков, незадолго до знакомства с вами. Приятеля зазвали меня к себе на пирушку. Мне тогда только что еще недавно минуло пятнадцать лет. Мои приятели были гораздо старше меня, но любили меня, называли своим другом, ухаживали за мной и просто нянчились со мной, как с ребенком. Я был пухленьким, здоровым, розовым и веселым мальчуганом. Отчасти я гордился тем, что меня чуть не на руках носят, отчасти я привязался к ним из потребности чьей-нибудь ласки, чьего-нибудь приветного слова. Именно в эту пору я менее всего дорожил ласками отца, к которому я несколько охладел, узнав о том, что он пьет, и стыдясь его бедной одежды, его неказистой физиономии, его цинического нахальства — так под влиянием друзей начал я в ту пору называть его манеру развязно заговаривать со всеми, его невнимание к своему костюму, его веселость под нищенскими лохмотьями. Веселая пирушка, на которой я был, специально устроилась для меня. Меня угощали, поили; шутки и смех лились вместе с вином. Я пил впервые, не замечая, как пустел и снова наполнялся мой стакан. Среди этого бесшабашного разгула, когда я был совершенно пьян, один из моих друзей, хозяин квартиры, где мы были, вздумал проделать со мной одну из возмутительнейших штук. Хотя я едва стоял на ногах, но все же во мне осталось настолько смысла, чтобы прийти в негодование и подняться с места. Я начал ругаться и сказал, что я иду домой. Надо мной стали смеяться, говоря, что я не в состоянии пройти по комнате. Я ругался и утверждал противное. «Ну, черт с ним, пусть идет, если хочет», — крикнул кто-то, и меня перестали удерживать. Я не в состоянии был застегнуть свой расстегнутый мундир, я кое-как накинул шинель и пошел. Друзья мои знали, что я никогда не имел денег, что я живу очень далеко, что ночью я могу попасть в полицию и угодить в кантонистское училище, в юнкера, могу быть выгнанным из корпуса. Но никто не тронулся с места, никто не проводил меня и не нанял мне извозчика. Ночь была темная, ненастная. Как я шел, как я добрел до дому, я теперь и сам не знаю. Должно быть, я несколько раз падал в грязь, потому что мое платье было все перепачкано. Вероятно, я спасся от глаз полицейских только потому, что мне пришлось идти по пустынным улицам Ямской и около Конной площади, где пьяные люди не возбуждают особенного внимания. Но как бы то ни было это путешествие, совершенное в несколько, останется навсегда в моей памяти; оно стоило долголетнего путешествия блудного сына, вернувшегося после долгих разочарований и потерь к порогу родного дома. С трудом добравшись до квартиры, я вошел в комнату отца и тяжело опустился на первый попавшийся стул. Я уже был не столько пьян, сколько измучен ходьбой и инстинктивным страхом. Отец еще не спал. Взглянув на меня, он сразу понял все. «Неужели они одного тебя отпустили?» — тревожно спросил он. «Одного», — угрюмо и бессвязно ответил я. «Негодяи», — проворчал отец и хлопотливо стал раздевать меня. Я сидел неподвижно в полудремоте и дал ему полную волю распоряжаться моей особой. Он раздел меня, снял с меня сапоги, снял чулки, вытер мои ноги, одел меня в сухое белье и, как ребенка, уложил в постель. Ни одного упрека, ни одного вздоха не долетело до меня. У меня началась икота, отец молча и заботливо принес мне воды, укутал меня в теплое одеяло и сел около постели. Я уснул тяжелым сном.
— Я воображаю, как тяжело было ему, — промолвила Катерина Александровна, — он в вас души не слышит…
— Когда я открыл глаза, было уже позднее утро. Отец сидел у моей постели, опустив на грудь голову. Как только он заметил, что я проснулся, он принял веселый вид и торопливо заговорил: «Сейчас чайку приготовлю. Ты не вставай, Саша. Ведь дома не в корпусе, можно и понежиться, не для чего с петухами подниматься. Ты в постели чайку напейся, это, знаешь, иногда хорошо. Надо же и посибаритничать!» Он суетился и шутил, но это были не его обыкновенные суетливость и веселость, это была маска, которой он хотел прикрыть от меня свои настоящие чувства. Я хотел было встать, но моя голова была тяжела, я чувствовал, что мое тело как будто разбито. Со стыдом в душе я должен был остаться в постели и видеть, как мне услуживал отец. Мне было бы легче вынести в эти минуты целую бурю брани и упреков, чем видеть его ласку, его хлопоты, его услужливость. Он наказывал меня своей добротой.
— Но теперь, Саша, вы не обвиняете его за это? — спросила Катерина Александровна.