Катерина Александровна чувствовала, что нужно спасти брата, сделать его умным и богатым. «Неужели так ему и погибать, как отец погибал? — думалось ей. — Ведь живут же другие и весело и счастливо. Неужели он хуже всех? И за что он муку эту терпеть всю жизнь будет? Уж если гибнуть, так гибнуть сразу! И отчего это не всем одинаковое несчастье? За грехи родителей, что ли, детей бог наказывает? Да разве он станет невинных за виновных наказывать? Или это для испытания нашего посылается, для спасения души? Да ведь и те, которые счастливы, не все же будут мучиться в той жизни; ведь и они будут там блаженствовать: их грехи панихидами отмолят. За что же одни должны мучиться здесь, чтобы блаженствовать там, а другие блаженствуют и здесь и там? Разве богу не все равны люди? Да что я об этом думаю! Надо подумать, как спасти его, как его счастливым сделать. Будет он счастлив — он и Мишу, и Дашу, и мать не оставит. Бедные они, слабенькие; сил у них нет!..» И Катерина Александровна строила планы, рассчитывала, соображала. Во всех ее думах на первом плане стоял брат, стояло его счастие. Казалось, что этим счастьем обусловливается все ее существование, что без брата, без мысли о необходимости спасти его она и не задумалась бы к и на минуту о себе самой и разом покончила бы свои собственные муки, нашла бы исход. По-видимому, это было самоотречение, но это было только по-видимому: Катерина Александровна очень хорошо знала себя, знала, что она не успокоится ни в каком хорошем положении, покуда она не будет знать, что ее мать, ее сестра, ее братья точно также успокоились, как и она. Она помнила, как, бывало, в школе за каждым обедом, за каждым куском хлеба ее мучила мысль о том, что, может быть, у ее семьи в эту минуту нет еды, что, может быть, мать и Антон плачут и не знают, что делать. Теперь, привязавшись к семье еще более, она, вероятно, еще сильнее чувствовала бы несчастия этой семьи даже при самых счастливых условиях своей собственной жизни. Для помощи семье, то есть для успокоения себя, она не находила другого средства как спасение брата: «поднимется он на ноги, всем будет хорошо; вдвоем мы сумеем зашибить грош».
Катерина Александровна шла к своей цели без особенной боязни. В ней уже с детских лет развилась энергия и уменье властвовать над людьми, по крайней мере, над теми, которые до сих пор окружали ее. Она не помнила того времени, когда она не была бы старшей в доме. Уже семилетним ребенком она умела утешать слабую, забитую Марью Дмитриевну и не падала духом. Конечно, это была детская храбрость: каждый, наблюдавший детскую жизнь, знает, что дети первые смельчаки: они без страха идут по тонкой льдине, когда мы чуть не падаем в обморок за них; они отважно снуют между экипажами около самых ног лошадей, когда мы не смеем двинуться через улицу; они не сторонятся и отмахиваются при встрече с бешеною собакой, когда мы бежим без памяти от страшного зверя. Непонимание всего ужаса предстоящей опасности нередко делает человека храбрым, тогда как пуганая ворона и куста боится. Эта самая храбрость дала сначала маленькой Кате возможность утешать слабую мать в каждом горе. Эта же храбрость научила Катю обегать все окрестные лавки во время безденежья с просьбой отпустить хлеба в долг, и, когда беготня и хлопоты увенчивались успехом, девочка говорила матери:
— Ну что? Вот видишь: я хлеба-то достала. А ты все сидишь да плачешь. Хлеб-то не придет сам.
Говоря это, Катя уже начинала смутно сознавать, что действительно хлеб не придет сам, что, сидя на месте, сытым не будешь. Мало-помалу ее детская храбрость начинала закаляться еще более и делаться сознательной смелостью в столкновениях с пьяным отцом. Марья Дмитриевна встречала пьяного мужа слезами, слабыми упреками и жалкими словами. Это только еще более сердило его и вызывало брань.
— Покою нет! В своей семье покою нет! — кричал он пьяным голосом.
— А ты ее не слушай. Ты спать ложись! Ишь глаза-то слипаются. Умаялся! — говорила Катя, смело таща отца за рукав от плачущей матери. — Я тебе постель приготовила.
— Дочь, только одна дочь понимает Александра Прилежаева! — театральным тоном произносил пьяный отец, сваливаясь на постель.
Только на одну Катю не наводили страха сцены белой горячки, когда отец искал повсюду чертей. Она привыкла к этим сценам и очень хладнокровно поддакивала отцу и делала вид, что ловит мнимых демонов, стараясь в то же время поскорее уложить его спать. В семье давно уже никто не помнил, чтобы Катерина Александровна когда-нибудь плакала. В самые тяжелые минуты она только нахмуривала брови, сжимала губы и делалась грубой, если кто-нибудь тревожил ее расспросами и нарушал ее молчаливое раздумье. Действительно в эти минуты она предавалась раздумью, как помочь горю. «Мать уже сама ничего не придумает: все мысли-то слезами зальет», — постоянно думала в эти минуты Катерина Александровна. Нередко ей удавалось что-нибудь придумать для устранения той или другой беды, и тогда она торжествовала, делалась веселой, шутливо говорила матери: «Много ли выплакала?»