И сейчас же запарило, затрещало, зима расплавилась и потекла, затолклись на проталинках воробьи, река поднялась и вспучилась, лед посинел и взялся водой.
На этом слове он возликовал, подумал про себя блаженно: «Как же хорошо, что всё я это записал. И лишь занесенные в книжку слова стали плотью».
Распахнулись голубые ставни в домах дальнего городка.
И пошло, поехало, понеслось, разомчались кони – вдруг не осадишь,
Подбоченившись, в красной рубашке, с картузом, на макушку сбитым, мчался из Мценска на двух ладных лошадках прямиком в счастливую Аравию Ферт-приказчик.
Весна красная, лето отрадное.
Жары велицы, сухмень.
Бабы ноют: «За грехи наши бездождят нивы наши».
Рассыпались мужички, глядят в небо без тучки, моргают да зубами чмокают, словно у них лишний зуб во рту. Нет дождя. Старый дед в избе долго
Потянулись запыленные
Следующими явились братья – грозный
В щели шевелится ус, выходит на свет чудо черное да гладкое, растопырилося и ни вперед не лезет, ни назад не идет.
Ижица глистовидная, тянется к фите, или это Георгиевский в коричневом франтове?
Но и глаженое оказалось лучше хваленого, и скоропреходящие стремления растворились.
В театр понабились смотрители.
Нехорошо так
Изящный денди в английской тройке, белой рубашке с галстуком-бабочкой вежливо раскланивается, вдруг в три пальца свистит. Бегут на свист бородатые халдеи в деревянных размалеванных шляпах представлять в балагане шутки.
Вслед торопится сквозь болотную топь обезьянка в колпачке с красной кисточкой, прижимает к груди свернутую грамотку от царя Асыки, собственнохвостно подписанную, бормочет, поет свое: выплынь, выплынь, весна!
Набрякло влагой, почернело небо, так и брызжет. Улыбаются мужички: «Дожч летит».
Вёдро смеется, легчает, прячется.
Из синей завеси выступает бродяга – космат, задумчив, желтые соломинки в нечесаных волосах, в ватной солдатской куртке, из локтя – облака клок. За плечами наволочка, набитая звездами, каждая звездочка – стишок. Потоки берез обводит взглядом: радуга радости расцвела. Глаза у бродяги ясные, как писали когда-то на иконах. Смотрит в ветки, бормочет завороженно: «Ворона. Интересная ворона с белым крылом».
Волга неба вспенилась тучами.
Зареяли молоньи, загремели один за другим громовые раскаты. Упала воробьиная ночь, вспышки огня на небесах ни на минуту не гасли, освещая удивительные группы фигур на небе и сгущая тьму на земле.
Вот как надо писать, думает он, вот как: только слово, одно слово живо. И понимает, наконец, как сделать так, чтобы слово истины осветило мир. Отменить печатанье! Печатать не на тряпке и не на папирусе, не на телячьей коже, печатать надо прямо по небу! Все тогда вместе с зарей увидят на небесах слова правды. Да, да, он всё напечатает прямо по утреннему зареву! Осталось только понять, отчего блистает свет и как огустевает тьма…
Малый из ярославских тихонько трясет его за плечо: «Кушать подано». На столе – тарелка дымящихся щей. В круглой плошке сметана.
– Своих коров держим, свое всё, хозяйское, – доносится до него будто издалека.
И наливочка рубиновая в пузатом графине. Кажется, он не просил.
– В России невозможности нет, – кивает парень, словно слышит его мысли. Но почему он так похож на молодого Герцена? Нос, брови… А усики – как есть Гоголь!
Николай Семенович стряхивает остатки сна, поднимает голову, глядит парню в светлые глаза – пронзительно, зорко. Изрекает:
– Храни вас Бог от мух и блох!