— Ну, ну, Тереха, видно, мели Емеля — твоя неделя. Ты уж, братец ты мой, не всяко слово в строку мети, нужно и разум знать, — перебил остряка Степан, все время соблюдавший молчание: он давно уже оставил шутки и ведет свое дело серьезно.
— И, дядя Петр! — смалкивай знай, невестка, — сарафан куплю! Вишь, ведь молодица не знает всех свычаев-то наших. Вот хоть бы, примером, тепереча, слыхала про Власа да Протаса? А нет — так нишкните. Жили, вишь ты, кормилка моя, два брата подгородные, тоже швецы, как бы и мы со Степаном; да и звали-то их по-простецки: сивый Влас да гнедой Протас. Наклевалось им делишко, куды хорошо: у мужика богатого, что деньги помелом метет и лопатой в кузовья загребает. И все бы хорошо, да недоимочка махонькая состояла, — голова-то, вишь, была словно жбан пивной: звон большой, а браги нету, — тоже, как бы вот и ты порассказала, тоже сметка-та к закаблучью, знать, пришита была. Принял он этих молодцов шубу шить себе, а овчин-то дал чуть ли не на две. Влас и Протас, надо вам молвить, знали хорошо, на какую он ногу хромает, и всю его придурь словно по писаному читали. Сговорились они промеж себя да и задумали, в добрый час сказать, в худой промолчать, непутное дело. «Э! — думают про себя, — куда кривая не вывезет, сегодня ухну, хоть утром и будут бока пухнуть».
— Слушай, хозяин, — молвил Протас, — как ты смекаешь, догонит Влас, коли завернусь в эту шубу да вбежки побегу, аль не догонит?
— Нет, догонит! — бает тот. А сам ухмыляется, любо, вишь, на потеху на такую.
— Ан не догонит, хозяин. На что хошь на спор пойду, не догонит.
— Попробуй! — брякнул тот сдуру, что с дубу.
Завернулся Протас да деру задал такого, что любо да два, — индо пятки засверкали. А мужик-то стоит, разиня рот, да любуется:
— Гляди-ко, гляди, ребята, чуть-чуть не догонит; вон как за лес забежит — поравняются… и поймает, беспременно поймает.
— Ишь тебе любо, Тереха, — заметила большуха, — нешто христианское дело затеяли.
— Да и то молвить, тетушка Матрена, быль молодцу — не укора, а мало ли непутных-то делов на белом свете, — ответил Степан.
— У наших ребят руки не болят!…
— Спасибо хозяюшкам за хлеб, за соль да за щи с квасом, а за кашу-то песенку спою, — говорил Тереха, молясь образам.
Когда убрано было все со стола, швецы снова сели за работу. Бабы тоже поразобрали с полок свои копылы, и слышно было в избе, как зашумели на полу веретена, обвиваясь новыми нитками.
— Ты из какой деревни, молодец? — начала молодуха.
— Да ты у кого спрашиваешь-то? — сказал Степан.
— Вестимо, кто пошустрей да и позубастей всех, — объяснила тетка Матрена.
— Я-то откуда? Да все оттуда ж. Больно молода, много будешь знать — мало станешь спать. Скажи-ко мне лучше: зачем мужа-то в Питер пустила? Неладное дело в вашей стороне ведется: дурак ваш мужик, не тем будь помянут. Женится да и лезет в Питер, словно угорелый, как будто мало народу там и без нашего брата шалопая; сидел бы дома, да точил веретена, да жену журил.
— Ишь ты какой сыч, прости меня Господи, — заметила молодуха, видимо сочувствуя шутнику Терехе. — Я бы тебе космы-то повытрепала, коли б была женой-то твоей. Стал бы ты у меня по жердочке ходить… Да молвишь ли ты, как зовут-то тебя?
— Меня-то? Терешкой, Терешкой, голубка востроглазая, и парень-то я галицкий ерш. Вон и Петруха ерш, да и мы все тут, почитай, ерши и все галицкие.
— А родня вы промеж собой?
— Да как родня? — когда моя бабушка родилась, вон Петрухин дедушко онучки сушил. Кто у нас не родня? Коли в поезжанах был, так и свой, — вот как в нашей стороне ведется, да, поди, и в вашей так же?
— А ты нешто женат? — продолжала неотвязчивая допросчица.
— Нет еще. Вот уж коли домик путем заведу, а ведь в нашем ремесле из-за хлеба на квас не заработаешь. Теперь все и хозяйство, что вот есть на себе; во дворе скотины — таракан да жуковица, а и медной-то посуды всего одна пуговица.
В таких-то беседах пролетело время до сумерек. Швецы оставили работу. Двое из них, Степан и Петруха, легли на лавке, подложив полушубки под голову. Старшая невестка занялась головой свекрови, которая сначала, словно кот против солнышка, щурила глаза, а вскоре и совсем их закрыла. Тереха в это время подсел к младшей невестке, которая вытирала горшок, и стал балагурить.
Изба приняла тот тихий и спокойный вид, который бывает в самую золотую пору крестьянской жизни и который обозначается русским названием — сумерничанья. Тишина в избе дошла до такой степени, что не только слышно мурлыканье кота в печурке, но даже как баран и овца жевали жвачку в подполице. Это затишье нисколько не нарушалось ни храпеньем большака (который был в отсутствии), ни визгом меньшака — неугомонного ребенка, которого еще не было в доме.