- Человек... человек... - мотнул головою Фрол. - Ты сначала дослужись до человека, послужи у разума на службе; человек - это чин... и выше всех чинов ангельских. Душу-то живую, ее заработать надо, она за особые заслуги дается... это не гильдия. Миллионы тел, - одна душа... А ты думала как?.. Дешево ценишь! Душа, баба, это молния: блеснула где-то, ты идешь темною ночью и видишь кругом и думаешь, что от тебя свет... а другой навстречу идет и тоже видит и думает, что от него свет, а погасла молния, и опять темень, и вы столкнулись лбами, но не дали искры... Потому что души-то в вас нет, и неоткуда взяться искре. Поняла, баба? - Он помолчал и добавил: - На таких, как ты, Вавилон строят, вбивают вас в землю, как сваи, и фундамент из вас кладут... Прочно выходит! (Фрол усмехнулся.) Народ вы терпеливый, желудки у вас крепкие, - чай пьете в приглядку и живы бываете. Чего вам больше? А мысли - это не ваша печаль. От мыслей головы болят и посильнее ваших... Так-то, душа!
Он поднялся, прошелся по комнате, потирая руки, и сел к печке рядом с нею.
И тут, вытянув к огню длинные пальцы, в первый раз заметил он, что у Антонины красивое белое лицо и тонкие руки.
И не мог он объяснить себе, почему захотелось вдруг говорить еще о чем-то, говорить долго, понятно и убедительно, чтобы там, под склоненным черепом, под этим белым с черными цветочками, по-монашески повязанным платком, зашевелилась и выросла ответная мысль.
- Маленький огонек в печке-то, а он греет... так-то, душа... вот и светит и греет, - путаясь, начал он. - Думать - не грех, грех - не думать. А если над чем, как проклятый, думаешь, - все равно, что богу свечку ставишь и псалмы поешь. Будь это и малая мысль, все равно, малая мысль - малый огонь, а все огонь. И светит и греет. Важно, чтоб не закоченел человек, чтобы не пер по канавам, когда дорога в пяти шагах, а есть в нем теплоты на копейку, значит, и жив человек.
Он остановился, потер руки, посмотрел на кончик свисшего над ее лбом платка.
- Не то я все говорю, - удивился сам себе он и пожал плечами. - А впрочем, нет, то самое, что и нужно... только не так говорю... Что, у вас в Милюкове леса? - вдруг спросил он, повернувшись.
- Леса, - с остановкой ответила она и подняла брови.
- Густые? - Он улыбнулся.
- Густые... такие, как здесь... Одни ведь леса! - посмотрела она, не понимая.
- И топь такая?
- И топь такая.
- Эх ты, лесовуша, - нагнулся он к ней, широколобый и красный от пламени печи, и рубаха его горела в мелких складках на вороте и сгибе локтя.
Глаза у него были горячие, близкие, понятные и ясные ей до самого дна, как вода в лесном ручье, у подмытых висячих корней над желтым песком и мелкими голышами.
XII
Они сошлись просто, как сходятся звери одной породы, когда испаряется невидная лесная тишь и обволакивает одинаковой мреющей сеткой и никлые лиловые колокольчики, и изразцы зеленого свода, пронизанные лучами, и жуть задумавшихся черных болот.
Антонина не знала, что это замолчало в ней скребущее, как голодная мышь в темноте, но была рада ясным смешливым глазам, звучному уверенному голосу, знающему лбу и тому, как брезгливо говорил он обо всем, что ее пугало.
Для него не было ада, не было чуда, не было греха, и она видела, что он веселый, и сильный, и весь светлый, как тот огонь, который сожрал Милюково: все то, что у нее ярко, у него забывчиво, думает, но не о том, а о другом...
- О чем? - спросила раз Антонина.
- О чем? - переспросил он.
Была ночь, холодная снаружи, - стреляли в стенах бревна, точно мороз заряжал их от скуки, слоняясь без приюта и дела, и от неожиданного треска вздрагивала Антонина, и вздрагивало узенькое пламя над оплывшим огарком около кровати.