Читаем Лесная тропа полностью

Все это весьма примечательно.

Часто, разглядывая бесчисленные корешки книг, собранных в публичных библиотеках, или просматривая каталоги новых изданий, я задавался вопросом, как это могут люди писать еще одну книгу, когда уже столько их написано; в самом деле, если сделано новое, удивительное открытие, его стоит описать и объяснить в книге, но если хотят просто о чем-либо рассказать, когда уже столько всего рассказано, то это представляется мне явно излишним. И все же с книгой дело обстоит куда лучше, чем с пейзажем, написанным маслом и вставленным в позолоченную раму. Книгу можно засунуть куда-нибудь в дальний угол, можно вырвать из нее страницы, а переплетом закрывать кринки с молоком; что же до картины, то людям жалко позолоченной рамы, и потому сменится несколько поколений, прежде чем она перекочует в какой-нибудь из переходов замка, в сени трактира или лавку старьевщика, чтобы потом, когда багет потеряет позолоту, а на полотне оставят след все перипетии ее судьбы, попасть, наконец, в чулан, где ее что ни год будут переставлять из угла в угол и где она все еще будет блуждать как призрак самой себя, в то время как от книги давно уже не останется ни единой страницы, а переплет успеет покрыться плесенью и сгнить на свалке.

Но я не чувствую за собой вины.

Я и в мыслях не держал стать пейзажистом. Разве не получил я первую премию в латинской школе бенедиктинского аббатства? Разве это не означает, что я усердно изучал латынь? А также и греческий? И разве не зубрил я как проклятый географию и историю? Но был в школе и класс рисования. Я запрыгал от восторга, увидев однажды сделанный учеником старшего класса рисунок тушью: бледно-розовую колонну на бледно-зеленом, оттенка бронзовой патины, фоне.

Я написал отцу, прося разрешения посещать рисовальный класс, и получил его. Теперь и я рисовал такие бледно-розовые колонны на бледно-зеленом фоне. А потом стал рисовать деревья, и учитель заставлял меня рисовать их во множестве, говоря, что у меня есть задатки. К югу от аббатства тянулись красивые голубые горы, зеленые холмы, золотые нивы, там и сям попадались бурные горные речки и деревья с пышной листвой. Я любовался ими и рисовал то углем, то акварелью на белой или голубой бумаге.

А потом, давно уже покинув стены аббатства, повидав и людей, и города, и картинные галереи, и выставки, исходив Альпы вдоль и поперек, я сказал себе: «Неужели и впрямь нельзя изобразить Дахштейн таким, каким я его столько раз видел со стороны озера Гозау? Почему все пишут его иначе? В чем тут причина? Я хочу до этого докопаться». И я сделал более десятка этюдов. Все они были неудачны. Тогда мной овладело столь сильное желание написать красавец Дахштейн в точности таким, каким он был на самом деле, что однажды я сказал:

— Хочу построить домик на берегу озера Гозау с видом на Дахштейн и окном во всю стену и жить в нем до тех пор, пока не удастся написать Дахштейн так, что невозможно будет отличить изображение от натуры.

Но один из моих друзей, изрядный острослов, сказал мне:

— В этом домике ты просидишь за мольбертом пятьдесят семь лет. Это обстоятельство станет известно, как только о нем напишут в газетах, нахлынут любопытные англичане, усеют окрестные холмы и станут рассматривать твой домик в подзорные трубы, друзья будут доставлять тебе все необходимое, и по истечении пятидесяти семи лет ты умрешь, мы тебя похороним, а домик будет битком набит неудавшимися Дахштейнами.

Относительно моих неудач он был, вероятно, прав; но я так и не построил домика и больше не писал Дахштейн; только вот ящик с красками я уже успел купить, были у меня и зонтик, и складной стул, и я продолжал писать. Живопись мне дороже всего на свете, нет в этом мире занятия, способного захватить меня сильнее, чем живопись. Рассвет только брезжит, а я уже на ногах и жду не дождусь, когда смогу вновь взяться за милые моей душе краски, а спустится вечер, и я мысленно подвожу итог прожитому дню — в чем его успехи и неудачи — и в воображении вновь берусь за кисть.

Но я во многом отличаюсь от других художников. Тому острослову не довелось бы увидеть домик на озере Гозау битком набитым неудавшимися Дахштейнами. Все мои работы, что не нравятся мне самому, я сжигаю. Те этюды Дахштейна и впрямь не получились, и я сжег их все до единого, я не выносил их вида и не мог найти покоя, пока не уничтожил последнего. Так что и в том домике, если бы мне не удалось добиться своей цели, осталась бы только куча золы. Правда, некоторые из друзей говаривали мне:

— Хотя тебе самому и не нравится какая-нибудь из твоих работ, другому она может очень понравиться. Прошу тебя, лучше подари ее мне, вместо того чтобы сжигать; ведь это же глупо, сгоревшая картина уже никому не принесет радости.

— Наоборот, глупо то, что ты предлагаешь, — отвечал я, — пока я знаю, что эта пачкотня пребывает в целости и сохранности, меня денно и нощно мучает досада, а о сожженной я тут же забываю и надеюсь в следующий раз создать нечто действительно прекрасное.

Так уже много моих вещей было предано огню.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже