Он доедает уху, раздевается и, раздетый, долго на коленях молится темной иконе, висящей в углу избы. Вздыхает, нараспев читает молитвы, кладет земные поклоны и кряхтит, Кука смотрит на озеро. Оно потемнело, так как солнце скрылось, а в открытое оконце вползает вечерняя сырость, кое-где на берегу коростели уже подняли свою скучную и скорбную трескотню.
— Кабы завтра улов был хорош! — говорит дед, залезая на кровать, под лоскутное одеяло.
Кука его обнадеживает:
— Будет, дедо, хорош… Увидишь. А расскажи-ка ты, дедо, об Иване-царевиче. Где он теперя, не умер ли?
— Умер! — отвечает дед, — не иначе, а то, чай, его и совсем не было, потому — сказка, выдумка.
Кука усмехается. Какой глупый этот дедко, говорит, что Ивана-царевича нету, что умер он, а она с ним совсем недавно речь вела и каравай на дорогу ему подарила.
— О, Господи! Господи! — вздыхает дед, зевая и истово крестя рот.
— Дедо! — а тебе умирать скоро?
Дед сердится:
— Типун те на язык, Кука.
Но Кука сама знает:
— Ой, дедо, скоро… Уйдем, дедо, из лесу в город. Умрешь как, будешь молчать, страшенный, да желтый, что мамка, а я реветь стану… Боязно, родный дедо, куда я тебя тогда дену.
— А на жерлицу наживкою прицепи, пущай рыбки мясцом побалуются, мне-то все равно, а им — праздник.
Куку не смешит ответ деда:
— Ой, милый, страшно… Уйдем же!
Дед ее утешает:
— И полно, и нашла о чем тужить, ложись-ка спать лучше.
Но Кука не хочет спать.
Выходит из избы, спускается по тропинке к челну, спихивает его и гребет на середину озера. А на озере уже гуляют седовласые туманы, в самую чащу их врезается челнок Куки и в них теряется.
В небе же повис, как чудесная ладья, серебряный месяц. Кто сидит в той ладье и кто правит — неведомо Куке.
— Ау! — кричит она.
Туманы раздаются, пропуская звонкий крик к лесистому берегу.
— Ау! — отзывается леший в лесу.
— Ау! — голосисто подхватывает другой леший.
И снова смыкаются седовласые туманы.
— О-ой! — кричит Кука.
Звонкий крик, как зов белогрудой чайки, опять раздвигает туманы, опять лешие дразнят Куку:
— О-ой!
— О-ой!
В самую лодку наползают они, седые туманы, оседая холодною росой на платье, на русой косе, на обнаженных руках одинокой Куки.
— Кто ты? — кричит она..
— Кто ты? — переливчатым хохотом хохочет с берега леший.
— Кто ты? — стонет тихо и жалобно другой береговой леший.
И опять туманы смыкаются, и только струится спокойная вода у носа челна, только неустанный коростель выводит свои грустные песни, его песни будто лязг отбиваемой косы, а сам он потерян в траве и туманах.
И крепко почиют озерные глубины, где скрыты диковинные леса, и где поют диковинные птицы. И хочется Куке спрыгнуть туда, может, там повстречает она Ивана-царевича.
Идиллия
За стеною пробило восемь часов.
Валерий вытянулся и проснулся. Мельком взглянул на клавиши ремингтона на столе, потом заинтересовался узором обоев. Преуморительные кружки — голубые и красные; как звенья цепи… А в середине черные точки.
Однако, холодновато: проклятая хозяйка, вероятно, вместо дров кладет в печку свои сорокалетние мечты. Негодная баба.
У Валерия похолодел кончик носа, а ноги — как две ледяшки.
Стал искать носки, — не находит. Не на стуле ли? Нет: юбка, штаны, кофточка, лиф и жилетка, а носки бесследно исчезли.
— Неужели под кроватью?
И вдруг взор Валерия останавливается на единственном украшении комнаты — портрете Бакунина в ореховой рамке.
— О, разбойница… Она их закинула!
Из-за рамки выглядывает заштопанная пятка носков.
— Хорошо-с!
Валерий смотрит на розоватое лицо подруги, на кудряшки темно-русой косы, и думает, что не дурно бы ее поцеловать в эти алые губки или в закрытые глаза с длинными ресницами-стрелками, но Маруся поворачивается во сне спиной к своему другу, и Валерий вспоминает бесповоротное решение.
— Хорошо-с.
Он энергично прикладывает подошвы своих ног к теплым ногам подруги, она просыпается.
Возмущенная, негодующая, разгневанная:
— Как это глупо!
— Недостойно мыслящего человека!
— Ты дурак!
И говорит голосом, холодным, как подошва Валерия:
— Издевайся! Издевайся… Я ведь слабее тебя.
Потом замолкает, смертельно оскорбленная и надменная, как средневековая принцесса.
Никогда! Никогда она этого ему не простит. Никогда она этого не забудет. Напрасно он ее принимает за какую-то самку, с которой можно все делать. Нет-с, гражданка она… Возьмет сейчас — оденется и уйдет, и ему не видать ее, как своих ушей!
— Милая! — отчаивается Валерий, — прости: ей-Богу, нечаянно; родненькая, не сердись…
Но нет, — она нема, как могила.
Совесть угрызает Валерия: что я наделал! Боже, что я наделал!
Продолжительное молчание, преисполненное терзаний.
Валерий хочет сплутовать, он говорит спокойным голосом, словно ничего не случилось:
— Какая прекрасная статья в последнем номере журнала… Гм! О синдикатах… Удивительная статья!
Но тщетно: ни звука, ни слова.
Тогда Валерий начинает задабривать разгневанную гражданку…
— Маруся, хочешь, я вычищу твои башмаки? Они порыжели.