Селезень в ужасе кинулся от стаи прочь и повернул обратно, против холодного ветра. Ночь он просидел в лесном болоте, утром торопливо похватал буро-красных зерен с длинных пожелтевших стеблей дикой гречи, плававших в холодной воде, и взлетел в вышину. Вон тянется на полдень утиная стая. Нет, он за ней не полетит, он лучше направится туда, откуда дует холодный ветер, вернется к сараю, укрывающему от холода и всяких опасностей, к знакомым уткам, к корытцу с сытным кормом.
Сияло холодное солнце осени, спускалась и тянулась долгая темная ночь. Селезень летел, зорко вглядываясь с вышины, и наконец увидел знакомую деревню на берегу озера, знакомый сарай, знакомую девчонку. Вон она принесла корзинку, вон утки—все шесть. И когда, сложив крылья, селезень камнем свалился в мелкую воду, утки радостно крякнули, а девчонка закричала:
— А, Сашка, где ты шатался? Ну, ешь, ешь!
Девчонка кидала в воду куски хлеба, кашу. Ну да, греча, но вареная, мягкая, нежная, вкусная, не та, что там, на бурых стеблях в болоте. Селезень, наевшись, спокойно ковылял за утками к сараю. Нет, никуда он больше не полетит, никто его ни в какие перелеты не заманит. Тут кормят так, что не успеешь всего съесть, в сарае тепло спать, безопасно, ласково говорят: «Сашка, Сашка».
Судя по ласковым голосам, какими это произносилось, должно быть, хорошо.
Селезень стал жирным, толстым, тяжелым. Крылья его действовали, но едва ли они унесли бы его далеко. Да он и не летал долго, он охотнее ковылял пешком за своими утками.
Выпускать их стали реже.
Края озера подернулись льдом.
Утром в распахнувшуюся дверь сарая ударил резкий яркий свет: кругом лежал снег. Вошел тот самый мужик, что гонялся по сараю за селезнем, и на этот раз без крика только сказал:
— Ну, ты, Сашка.
Селезень его побаивался, помня гоньбу, но все-таки ответил:
— Пш, пш!
Тут мужик, неожиданно нагнувшись, схватил его за крыло, и больше селезень уже ничего не видал, не слыхал, не чувствовал.
— Ишь, какой жирный, — говорила в избе баба, ощипывая селезня, — откормился не хуже домашнего. Ты, Катька, чего плачешь?
— Да жалко, маменька, — отвечала, смеясь сквозь слезы, девчонка, — прилетел к нам нивесть откуда на свою гибель. И чуднтй такой был, ласковый. Ему скажешь «Сашка», а он отвечает: пш-пш! Жалко.
— Всем им одна дорога, откормился—и на жаркое. Дай-ка плошку.
И то, что так недавно было селезнем, странным пернатым существом, откуда-то прилетевшим, теперь в глиняной плошке, окруженное картофелинами, отправилось в печь.
Вот тебе и Сашка.
БОЛОТНАЯ ПОВЕСТЬ
Героиня этой истории всю свою жизнь носила скромное коричневато-серое платье, вследствие чего нет ни малейшей возможности описать ее наряды, а герой если и щеголял изредка яркими цветами, то одевался с неизменным однообразием покроя и совсем не имел дела с каким-либо портным. Оба они ели такую дрянь, что и перечислять не стоит, никогда не носили никакой обуви, не имели не только постоянного места жительства, но даже собственных имен. Бродяги? Несомненно. Безнравственные бродяги, если добавить, что, родные брат и сестра, они нисколько не чувствовали сладости родства, равнодушно расстались в раннем детстве и, встретясь взрослыми, друг друга не узнали и едва взаимно не увлеклись.
Они пережили ряд странных приключений, счастливо избежали многих опасностей, свершили длинные путешествия по воздуху, видели разные края земли и были убиты предательскими выстрелами людей, которым они ничего плохого не сделали. Разве это не основания для повести?
Итак, это были утка и селезень, конечно, сначала утята, настолько одинаковые, что не установлено, различала ли их одну от другого даже родная мать, кряковая утка, еще не старая, но видавшая виды в своей жизни.
Они явились на свет в числе одиннадцати в июньский полдень, когда лучи солнца гонят над болотом жаркие волны ароматов от зацветающих трав, и ястреба, паря на неподвижных крыльях, плавают в прозрачной вышине. Маленький кобчик, трясясь чуть ли не над самыми кустами, кричал от голода тонким, резким, яростным голосом: «кли-кли-кли!» Утка-мать посматривала на него с беспокойством. Она знала, что крупный ястреб вообще не бьет птицу иначе, как на лету или на широкой воде, где ему не обо что ушибиться, но этакая дрянь с голода, пожалуй, кинется, схватит утенка. И, тихонько покрякивая, она уплыла в осоку, уведя за собой весь выводок—целую цепь пуховых темнозеленых комочков, кувыркавшихся и скользивших по воде, как пробки. Эти комочки, прожив всего два часа, однако, умели уже, засунув головенку по самые глаза в воду, пропускать ее через плоский зеленый нос, как делала то утка. Что-то застревало, оставалось на ничтожном язычишке, заставляло глотать. Ах, вот она жизнь: набить животишко и, радостно пища, забиться спать под теплые крылья матери!
Ночь провели на родимой кочке, но не в гнезде. Там тесно, гадко, грязно, там валяются скорлупки яиц, разный сор, набравшийся за время усердного высиживания, — все это не годится для живых веселых утят.