Многочисленны и разнообразны породы голубей. Черные, как уголь, и белые, как снег, сизые, почти зеленые, хохлатые, с мохнатыми лапами, с бородавками около клюва и вокруг глаз. Есть голуби карликовые, немного крупнее воробья. Витютень, обычный гость наших лесов средней полосы, вдвое больше обыкновенного голубя. Клинтух, также лесной голубь, значительно меньше домашнего. Скандарон, почтарь, разводимый в Англии, имеет вид хищной птицы—такой изогнутый у него клюв, такая широкая сильно выгнутая грудь, такие крепкие высокие мускулистые лапы. Известностью пользуются также брюссельский почтарь и нюренбергский багдетт.
Значит, им всем остается теперь—за усовершенствованием почты и съедобных птиц—лишь украшать голубятни, служа забавой для бездельников, не знающих куда девать время и деньги?
Нет, когда раздастся ярый крик войны, военные голуби вспорхнут и полетят по известным им направлениям, неся каждый среди своих перьев еще одно чужое. Внутри его на тончайшей, свернутой в трубочку ткани кратко начертаны сведения, которых электрическим волнам, дрожащим в воздухе, доверить нельзя, которых нельзя послать с огромной стальной птицей, гудящей слишком громко.
А синий, почти черный, серебристо-бурый или красновато-бурый военный голубь, быть может, и прошмыгнет! Он не только приучен смирно сидеть в корзинке, пока его, иногда долго, везут неизвестно ему куда, но умеет находить там корм и питье, помещенные так, чтобы они не могли ни просыпаться, ни разлиться.
Когда его вынут из корзинки, тут уже не до кормежки. Что видит его светлооранжевый ясный глаз в местности, где никогда он, голубь, не бывал? Или не зрение, а другое неизвестное нам, непостижимое для нас чувство властно велит ему лететь, не останавливаясь нигде, не боясь ничего? Ястреба на таких одиноких путников, летящих по открытому пространству, охотятся особенно жадно. Человек их сторожит, смотрит не только во все глаза, но и в разные стекла и, конечно, не постеснится при малейшем подозрении спустить на землю пернатого вестника.
А он летит. Чувствует ли он свое значение, понимает ли сколько-нибудь, как важна удача его полета? Конечно, нет. Он несется к летку своей голубятни, садится на знакомую дощечку, и она, опустившись под его тяжестью, замыкает ток: электрическая трель дает знать, что вестник тут.
Весть о победе? Надежда на спасение, быть может, целой армии, изнемогающей в осаде? Вот счастье, вот радость. Чем, как отблагодарить, вознаградить, приласкать неустрашимого летуна? Да никаких восторгов ему ничуть не нужно. Кормушка с зерном, чашка с водой на месте? Грязное гнездо его в исправности? Значит, все в порядке. И утолив жажду, поклевав зерна, герой, крутясь по полу и раскланиваясь, воркует перед своей голубкой.
А маленький клочок ткани, вынутый из трубочки пера, принесенного голубем, уже в штабе, и следствием знаков, бледно начертанных на клочке, может быть громовый залп огромных пушек, чудовищный взрыв, вылет эскадрильи аэропланов—этих стальных гигантов-птиц, ревущих страшно, но не могущих так находить в воздухе дорогу, как то умеет делать глупая птица, слепо любящая свое грязное гнездо.
СЕНОКОС
Многие даже северные цветы пахнут сильнее, чем свежее сено. Аромат сирени, розы, жасмина опьяняюще сладок, но утомляет очень скоро. Благоухание скошенного луга не может надоесть никогда: его, этот очаровательный последний вздох срезанных в полном цвету трав, чем больше пьешь, тем больше хочется пить, поток его нежно-свежих волн так легок, что и успокаивает, и бодрит, и веселит.
Закончив сбор колосьев, обеспечивающих пропитание, и даже идя за возом золотистых снопов хлеба, измученный, запыленный человек понуро молчит, не зная, как ему скорей добраться до дома. После сенокоса, работы не менее трудной, чем жатва, человек непременно поет! Разве нет пыли от сена, не болят все кости от изнурительного, тысячи раз повторяемого движения косы или граблей, разве не жалят, не пристают рои крылатых кровопийц, разве достаточно для отдыха короткой дремоты в шалаше или прямо под кустом? И все-таки до сих пор не видано рядов скошенной травы, над которыми не летели бы песни.
Поле, засеянное клевером, жирной травой, растущей на распаханной и удобренной земле, цветет пышно. Тому, кто его обработал, оно принесет лучший доход, даст больше денег, чем тощий заливной луг, свободно понимаемый вешней водой. Но такое выгодное поле, скошенное, пахнет не так хорошо, не так чудесно-легко, как пожня в пойме, точно выстриженная под гребенку и только что заставленная копнами свежего сена. Должно быть, толстые сочные стебли, богато упитанные искусно подготовленной почвой, медлительно высыхая, вместе с избытком влаги уступают воздушным волнам слишком густой, слишком тягучий, хотя и сладостный аромат. А миллионы хилых трав с почти незримыми цветами, падая под ударами кос, полусухие, уже в последний миг своей жизни, уносимой жаркими лучами, дышат тончайшими нежнейшими благоуханиями, сливающимися в одно, которого легкая прелесть неподражаема и несравнима ни с чем.