Но, видимо, кто-то сидевший во мне твердо знал, что я оказался здесь не ради одного только сна, ибо среди ночи я внезапно, толчком, проснулся, притом, таким бодрым, словно проспал целые сутки. Детские тела, разбросанные в самых немыслимых позах на широком голубовато-белом поле, выглядели поразительно странными. Одни сбились тесными группками, словно объединенные страхом; другие сплелись в братском объятии; третьи полегли на кровати ровными рядами, как будто их скосила автоматная очередь; но самое патетическое зрелище представляли одиночки — те, что расползлись по углам подобно раненому зверю, умирающему подальше от всех, или же, напротив, из последних сил потянулись — и не успели! — к товарищам. После восторженного вечернего ажиотажа это затихшее поле битвы безжалостно напомнило мне о том неизменно угрожающем повороте судьбы, чье имя — злонесущая инверсия. Предсказания, расточаемые Командором, всегда звучали слишком символично и оттого невнятно. Урок же данного вечера отличается пугающей наглядностью. Все сущности, раскрытые мною и доведенные до высшей точки накала, могут завтра — да что завтра, уже сегодня! — СМЕНИТЬ ЗНАК и сгореть в адском огне, тем более жестоком, чем восторженнее я стану им поклоняться.
Однако печаль, навеянная этими предчувствиями, была столь возвышенной и величественной, что легко соседствовала с торжественной радостью, переполнявшей меня в те минуты, когда я склонялся над моими маленькими спящими воинами. Я переходил… нет, окрыленный нежностью, почти перелетал от одного к другому; я отмечал и запоминал своеобразие сна каждого из них; некоторых я переворачивал, чтобы заглянуть им в лицо, как переворачивают гальку на пляже, открывая ее вторую, влажную, спрятанную от солнца щеку. Дальше я приподнял, не разъединяя, пару крепко обнявшихся близнецов, и они оба с сонным бормотанием мягко уронили головы мне на плечо. О, мои большие уснувшие куклы с влажными вспотевшими лицами и бессильно-мягкими телами! — мне никогда не забыть вашу особенную, МЕРТВУЮ тяжесть! Мои руки, мои плечи и спина, каждый мой мускул навсегда запомнит этот необычный, ни с чем не схожий груз..
«Много позже, размышляя о знамениях той достопамятной ночи, я пришел к выводу, что разнообразные позы спящих детей можно свести к трем основным типам.
Во-первых, это «спинная» поза, делающая из ребенка нечто вроде распростертой на могильной плите фигуры с набожно сложенными руками, обращенным к небу лицом и вытянутыми ногами; она говорит скорее о смерти, нежели об отдыхе. Ей можно противопоставить «боковую» позицию, когда колени подтянуты к подбородку, а все тело свернуто калачиком. Это так называемая «зародышевая» поза, наиболее распространенная из всех трех; она напоминает о внутриутробной жизни человека, вплоть до его появления на свет. В отличие от этих двух поз, подражающих преджизненному и послежизненному положениям тела, третья — «ничком» — является той единственной, что полностью соответствует земному, настоящему периоду бытия. Она, и только она, сообщает значимость, притом, первостепенную, тому ФОНУ, на котором располагается спящий. Человек прижимается, льнет к этому фону — в идеале, к нашей родимой земле, — стремясь одновременно и обладать ею и просить у нее защиты. Он принимает позу и любовника земли, оплодотворяющего ее семенем своей плоти, и солдата, которого научили «кланяться матушке-земле», чтобы спастись от пуль и осколков снаряда. При позе «ничком» голова лежит боком, на правой или левой щеке, вернее, на том или другом ухе, словно человек вслушивается в голос земли. И, наконец, вспомним Блаттхена, утверждавшего, что данное положение тела наиболее удобно для сна «длинноголовых»; вполне возможно также, что обычай укладывать младенцев на живот, поворачивая им головку набок, идет от желания — с учетом мягкой податливости детских косточек — превратить их в долихоцефалов.
Вчера я разглядывал Синюю Бороду, расседланного и привязанного к кольцу в стене. Интересно: конь без сбруи мгновенно теряет благородство осанки, роняет голову, расслабляет уши и спину, принимает унылый, какой-то побитый вид. Но стоит накинуть на него уздечку, затянуть намордный ремень, надеть стремена, и он тут же напряжется, вскинет голову, насторожит уши, звонко заржет и ударит копытом в землю… Вот так же и я пребываю в меланхолии и, раздавленный гнетом собственного тела, собственной силы, не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой, пока не почувствую на себе тяжести ребенка, — и в тот же миг встрепенусь и воспряну к жизни, стиснутый его коленями, оседланный его чреслами, обвитый его ручонками, осчастливленный его смехом.
В отличие от ягодиц взрослых людей — этих бугорков мертвой плоти или, вернее, сала, жалких, как верблюжьи горбы, — ягодички ребенка всегда выглядят живыми, трепещущими, бодрыми; иногда они могут показаться бледненькими и опавшими, но миг спустя, глядишь, опять смеются и сияют, выразительные, как детские личики.