И причина этого была проста. Адольф еще не утратил остатков совести. И если жалость к самому себе — это смазка, которой мы пользуемся, облегчая самым низким чувствам пенетрацию в человеческое сердце, то совесть стремится воспрепятствовать подобному проникновению. Совесть — это плетка, орудуя которой Наглые удерживают людей в богоугодной позе. Мы, в свою очередь, имея дело с наиболее продвинутыми представителями нашей кли-ентелы, стараемся избавить их от совести как таковой. И, добившись своего, снабжаем клиента симулякром чистой совести: отныне он готов (и может) оправдать большинство собственных эмоций, истребить или минимизировать которые пытаются Наглые: алчность, похоть, зависть… Нет нужды перечислять все семь так называемых смертных грехов. Суть в том, что человек, наделенный симулякром совести, способным оправдать и возвеличить любые злодеяния, оказывается на практике куда могущественнее человека просто (всего лишь) бессовестного. С некоторых пор наш продвинутый клиент считает правомерными и справедливыми как раз те собственные поступки, которые и вызвали у него поначалу угрызения совести и привели к возникновению постыдных воспоминаний. Могу добавить, что максимального успеха мы добиваемся в тех случаях, когда исходная и аутентичная совесть оказывается особенно упрямой, а значит, напоминает о себе даже после того, как клиент вышел на уровень субъективной непогрешимости; в такой ситуации он воспринимает рудиментарные остатки совести как личного врага, как непосредственную угрозу собственному благополучию. Разумеется, у серийных убийц, гордящихся своими «свершениями», совесть отсутствует напрочь. Естественным результатом такого положения вещей является выгода, извлекаемая нами из боевых действий, когда воюющие стороны отбрасывают совесть совершенно сознательно. Это сильно упрощает нашу работу. А вот в сравнительно мирные времена от беса требуется изрядное мастерство; точнее, мастеровитые бесы вроде меня начинают пользоваться повышенным спросом. Убедить человека (мужчину или женщину) убить ближнего — это, доложу я вам, далеко не фунт изюму. Предоставленный самому себе, человек осуждает убийство как наивысшее проявление себялюбия. Это отлично понимали еще первобытные дикари, никогда не убивавшие животных без того, чтобы попросить за это прощения.
И вот я решил укрепить в Ади ощущение собственной силы, которое придает убийце совершенное им убийство. Разумеется, он был еще слишком юн для того, чтобы стать объектом наиболее изощренных процедур и методик, поэтому я прибег всего лишь к инсталляции сновидения, в котором Адольф превратился в героя франко-прусской войны 1870 года. Имплантация содержала намек на то, что он сумел отличиться еще в предыдущем существовании — без малого за два десятилетия до того, как в 1889 году появился на свет. Было нетрудно внушить ему, что он в одиночку перебил целый взвод французских солдат, имевших несчастье атаковать практически никак не укрепленные позиции юного героя. Разумеется, этот имплантант был груб, чтобы не сказать примитивен, но я и рассматривал его всего лишь как фундамент, на котором позднее намеревался воздвигнуть куда более сложные сооружения. Героизм, проявленный в ходе франко-прусской войны, сам по себе был не более чем заведомо несбыточной мечтой, а подобное мышление «в желательном наклонении» — продукт, как правило, скоропортящийся.
Должен ли я напомнить о том, что проблемой выдачи желаемого за действительное мы занялись задолго до того, как у доктора Фрейда появились по этому вопросу собственные соображения? Человеческую психологию мы поневоле изучили куда лучше, чем «глава венской делегации». Поверхностность многих его высказываний и так называемого психоанализа способна вызвать у нас разве что улыбку. Сам доктор в этом и виноват, потому что принципиально отказывался иметь дело как с ангелами, так и с бесами и самонадеянно отрицал малейшее участие Болвана и Маэстро в больших и малых земных делах.
С другой стороны, добрый доктор заслуживает похвалы — пусть и весьма умеренной — за грубую разметку человеческого «я». Благодаря этой концепции (хотя и не ей одной) люди почувствовали себя точно такими же слоеными пирогами, как мы, бесы, в результате отсутствия у нас стабильной самооценки.
Следует сказать, что «я» Адольфа попало в фокус моего внимания. Не имело особого смысла поднимать его самооценку, если наряду с этим он продолжит терзаться сомнениями относительно собственной виновности в смерти Эдмунда. Не желая поверить, он вместе с тем чувствовал себя виноватым; хуже всего было, однако, то, что у меня самого не имелось однозначного ответа на мучающий мальчика вопрос: виновен он или нет (или, скажем так, виновен отчасти)?
Факты были просты, в отличие от вытекающих из них последствий. Однажды утром, пока Клара с Анжелой работали в саду (и при них, разумеется, была Паула), а глава семейства отправился на прогулку, Адольф застал Эдмунда в комнате, служившей им обоим детской до тех пор, пока старший из братьев не заболел корью.