Некоторое время они молча наблюдали, как черные фигурки вылезли наконец из озера и, будто немые чертенята, стали прыгать и скакать по залитой лунным светом прибрежной полосе. Видно, они все-таки перекупались и теперь пытались согреться. Один из них курил, и огонек сигареты светлячком плясал в воздухе. Потом ребята исчезли из вида, и было слышно, как они карабкаются по склону, приглушенно хихикая и чертыхаясь.
Таисию Семеновну это зрелище почему-то растрогало, и, когда мальчишки благополучно добрались до верха и скрылись в корпусе, она опять заговорила о своей любви к детям. Как многие старые люди, она не умела вовремя остановиться.
— А вы замечали, что любящие люди всегда выглядят немного комично и нелепо? — говорила она. — Я знаю, что не пользуюсь у них особым почтением, они передразнивают меня, разыгрывают и даже порой издеваются надо мной. Но в трудную минуту они обращаются именно ко мне. Поверьте, они очень часто потом ко мне прибегают. Иначе я давно бы ушла на пенсию. Но я нужна им. Многие из них однажды вдруг обнаруживают, что любви в их жизни явно недостаточно, и они обижаются на жизнь и прибегают ко мне. Потому что они знают, что я люблю их и всегда буду рада им, потому что у меня кроме них никого нет. Я их жду и всегда свободна для них. Они знают это.
«Интересно, в какой мере ее представление о жизни соответствует реальному положению вещей?» — думал Егоров. Ему почему-то не верилось, что хоть один из этих детей прибежит к Таисии Семеновне в трудную минуту. Но в то же время он не вполне доверял и собственным впечатлениям о них.
Озарение пришло позднее. Когда он наконец распрощался с Таисией Семеновной и вернулся в свою комнату и уже почти засыпал, тут его озарило. Озарение вещь мгновенная, но чреватая многими осложнениями. Будто вспышка молнии осветила вдруг весь его немудреный педагогический сюжет, который предстал перед ним в этом истинном и беспощадном свете таким очевидным, наглядным позором и поражением, что Егоров даже зубами заскрипел от стыда и досады. Он потянулся за сигаретами и, закуривая, пытался успокоить себя, мол, ничего такого непоправимого еще не случилось, можно еще все наладить, еще не поздно… С ним и раньше случалось такое: обернется, бывало, назад и даже плюнет от досады — и угораздило же такое сказать или такое отмочить! Да что и говорить, бывали в его жизни ситуации и почище. Только почему-то всегда это касалось сферы быта, отношений и никогда не проникало в сферу его работы. Там все было ясно и конкретно. У него всегда было чувство, будто, отрываясь от земли и уходя в небо, он оставляет там, внизу, под собой, всю сложную туманную механику человеческих отношений.
«А может быть, жить и всегда стыдно?» Он озадаченно разглядывал освещенную лунным светом поверхность стены, по которой причудливым черным кружевом шевелились проекции деревьев. Особенно стыдно было перед мертвыми: перед женой Катей, перед Глазковым… Да, пожалуй, не найдется в его жизни ни одной смерти, ни одного мертвого человека, перед которым ему в свое время не было бы стыдно. Стыдно хотя бы за собственную живучесть, да и мелочей набегало предостаточно…
Эта тоска преследовала его на земле, и он спасался от нее только в небе. Теперь этот единственный путь спасения был ему отрезан. Хочешь не хочешь, придется взглянуть правде в лицо…
И опять будто полыхнуло это мерзкое озарение, освещая своим жестким светом бравого вояку, что упал однажды с неба в эту тихую заводь на Карельском перешейке. Какие глупые мечты и надежды занесли его сюда? Что он себе навоображал? Поглядите, как лихо он выпрыгивает из вагона и приземляется на гнилые доски платформы, — ну прямо примадонна в ожидании законно заслуженных рукоплесканий. Полюбуйтесь, как надраены его ботинки, каким сдержанным, благородным достоинством исполнено каждое его движение, сколько скрытого огня, силы и мужества в его суровом взоре (вздоре!). Кто это? Егоров? Неужели это Егоров? Пришел, увидел, победил!
Только кого это он тут явился покорять? Неужели этих детишек, которые настолько затерялись в безмятежном и суровом пейзаже, настолько одурели от жаркого лета, от простора и свободы, настолько оглушены пожарами собственных страстей, что если бы на территорию лагеря внезапно вперся танк, то они наверняка восприняли бы его как игрушку, которую от щедрости душевной подбросили им для развлечения.