Этим кончалось письмо. Ксаня его дочла до последней строчки. Потом медленно поднесла к свечному огарку и запалила с двух концов. Письмо вспыхнуло и сгорело.
С ним сгорели и все улики.
Веселая и довольная, едва ли не впервые в жизни, Ксаня возвратилась в пансион.
— Ларенька! Ларенька — Королева! Тебя к к матушке зовут! Уленьку матушка за тобой прислала! — пулей влетая в класс, кричала маленькая Соболева.
Следом за нею бочком протиснулась в классную и черненькая фигурка Уленьки.
— Ступайте к матушке со Господом, девонька! — затянула она своим елейным голоском, отвесив поясной поклон Ларисе.
Последняя побледнела. Побледнели за нею и все остальные девочки. Этой минуты они все ждали более суток. И вот она настала.
— Ларенька, к матушке! Ступай, торопись, Лариса! Господь с тобой! — шептали взволнованные голоса.
Это волнение, этот страстный, трепетный шепот не мог ускользнуть от глаз и ушей Уленьки.
— Недаром это они! Ой, недаром! — мысленно произнесли «очи» и «уши» матери Манефы.
Бледная, трепещущая Лариса поспешила в комнату начальницы.
Уленька побежала за ней.
У запертой двери обе остановились.
— Во имя Отца и Сына! — дрожащим голосом произнесла Ларенька, нажимая рукой дверную ручку.
— Аминь! — послышался за дверью голос матушки.
По строго раз навсегда заведенному обычаю пансионерки не входили иначе в келью матери Манефы.
С тем же сердечным трепетом Ларенька переступила порог кельи начальницы. И впрямь келья. Огромный киот занимает чуть ли не полкомнаты; перед дорогими образами-складнями теплится лампада; под образами высокий покатый столик вроде аналоя; на столике книга в тяжелом бархатном переплете с крупными золочеными застежками. Это Библия. Мать Манефа всегда читает ее по вечерам. Перед аналоем коврик. На нем матушка кладет земные поклоны. Кипарисовые четки привешены на углу аналоя. Против него сундук, высокий, черный, кованый железом, похожий на гроб. Подальше — кровать, узенькая, жесткая, неудобная, настоящая кровать монахини-келейницы; затем большое кресло у окна и два стула у небольшого столика, накрытого камчатной скатертью. На подоконнике — горшки с кактусами и геранью.
Когда Ларенька, чуть живая от волнения, переступила порог матушкиной кельи, она почувствовала запах герани, смешанный с лампадным маслом и ладаном. Мать Манефа сидела прямая и строгая на своем кресле и читала какое-то письмо.
Высокая, закутанная, с обвязанной головой девушка стояла у двери в теплом пальто и валенках.
Ее бойкие серые глаза так и впились в Лареньку. Эти глаза да кончик носа и часть разрумяненной морозом щеки только и видны были из-под теплого платка.
— Вот, Лариса, — произнесла матушка, — письмо от твоего родственника. Бабушка твоя занемогла серьезно…
— Ах! — вырвалось из груди королевы, и она едва устояла на ногах.
— Если вам дорога ваша свобода, то молчите! — услышала она быстрый шепот, долетевший до нее из-под платка, — ваша бабушка здорова и невредима и, пожалуйста, без обмороков только…