Гораздо лучше я себя чувствую, отвернувшись от этого нелепого примера и припав к истинно живительной, освежающей теме, проходящей у Кастанеды как-то почти незаметно, будто бы только на уровне совсем не обязательных, а то и случайных слов: я говорю об искусстве. Деятельность воина характеризуется и как битва, и как искусство быть текучим; тональ тоже проявляет свое искусство; учитель мага должен проявлять величайшее искусство; сталкинг и его основа, контролируемая глупость, — тоже, разумеется, искусство. А в одном месте 8-й книги прямо говорится, что сталкинг — это потрясение красотой, сравнимое с катарсисом (может быть, подобным «очищению связующего звена с намерением»?), какой дает поэзия; самих же поэтов главный герой Кастанеды называет первопроходцами к ломке барьеров восприятия. В конце концов, венец и основание всей магической практики называется искусством сновидения. Везде речь идет о сочетании изощренной техники и импровизации как умения быть «текучим» (выражаясь на китайско-даосский лад, «плыть с потоком вещей», а на ницшевский — «пребывать в стихии дионисовского становления»; читатель может выбирать, что ему больше по вкусу, — по вкусу, потому что речь идет об искусстве). Такого рода искусство и есть у Кастанеды подлинное практическое, повседневное, но никогда не приедающееся творчество.
Почему бы мне не впасть тут в отступление (чего я уже давно себе не позволял), поведя отчасти мечтательную речь о том, что подлинное творчество в самом высоком смысле слова — это создание того, что как минимум способно на самостоятельное, не зависящее от автора существование, а вообще-то — создание того, что наделено свободой воли, сознанием своего существования, сознанием существования творца и сознанием своей зависимости или независимости, то есть свободы от него. А что же сам творец (если у творчества, как у всякой порядочной вещи, есть, должна быть не одна сторона, а две: творец и тварь)?
Удерживая требования к себе на единственно возможной для ситуации творчества высоте, автор всегда стремится к созданию подлинно независимого существа, равного себе во всем, кроме происхождения, что от него уже не зависит. А это значит, что сотворенное в принципе не обязано благодарностью творцу и даже имеет право его игнорировать, иначе оба смогут понимать свои взаимные отношения как корыстные, недопустимые в порядочном обществе, — вот, с позволения сказать, «теологическое» обоснование атеизма (не чуждое, кстати, и Ницше). В самом деле, мало радости сотворить марионетку; еще меньше — сотворить существо, обязанное поклоняться творцу, не смеющее не поклоняться ему.
А что, если у творца есть возможность сотворить нечто высшее, нежели творец? Существует ли она? Позволено ли (самим порядком вещей, или «природой бытия») замахиваться на нее? Но именно об этом на самом деле и идет речь у Кастанеды! Ведь то, чем занимаются маги, — это, в сущности, созидание из себя как обычных людей «сверхлюдей». Если у Ницше сверхчеловек остается довольно общей идеей, схемой, то здесь перед нами предстает целостная картина вполне реального и конкретного существа, и мы понимаем, чт'o именно оно делает для перехода к себе как к чему-то высшему самого себя, во время этого перехода и после него; мы видим воочию, чем оно было до перехода и чем стало после. Творчество самого себя, высший вид творчества, оказывается тяжелейшей битвой против собственной низшей ступени, оказывается созиданием реальности из иллюзии, созиданием все большей реальности. А саму реальность он понимает не как состояние, а как процесс — процесс бесконечного расширения восприятия, роста сознания и жизни вообще.
Кастанеда показывает эту борьбу между низшим и высшим по-разному, в различных перспективах, но всегда с большим или меньшим и не слишком навязчивым драматизмом.
Во-первых, это чисто «психологические», «слишком человеческие» переживания героев, связанные с отказом от прежних перцептивных, когнитивных и даже моральных, повседневных привычек, с мучительной перестройкой психического («энергетического») организма на новый лад. Огромная эволюционная инерция этого организма — вот причина мощного, упорного сопротивления, которое испытывает «воин на пути к знанию» (то есть к самому себе как высшему существу). Образ смерти как мудрого советчика и одновременно неумолимого терминатора не случайно актуален у Кастанеды в описании именно этих коллизий: смертельная битва должна завершиться гибелью одной из сторон. (Если бы современный писатель и впрямь как-то зависел от Ницше, можно было бы сказать, что он на деле выполняет установку Великого терминатора на всеприятие и всеутверждение: и сама смерть у Кастанеды позитивна, и вообще в его мире нет ничего, что он отрицал бы, — кроме глупости и ошибок, расплатой за которые та же смерть.)