Не могу здесь не вспомнить одного “объяснения”, или оправдания, антисемитизма гитлеровцев. В конце войны, когда миру открывалась ужасающая картина Холокоста, а нам, солдатам, детали этой “картины”, те лагеря смерти, в которые мы входили, я услышал это “объяснение”. Оно принадлежало солдату, недавнему в моем взводе, из пополнения, но очень уже, как тогда казалось, немолодому, лет сорока — сорока пяти. Был он сибиряк, охотник и держался как старший, все норовил поучать молодых солдат. И вот однажды я услышал: “Боялись немцы, чтоб евреи не захватили весь мир, вот и старались — подчистую… И Христа же им не могли простить…”. Я усмехнулся, решив. что слышу очередное “Нашего Христа распяли!”. Солдат — помню его фамилию до сих пор! — понял, чему я усмехнулся и пояснил: “Они евреев простить не хотели не за то, что распяли, а за то, что породили его, Христа, на ихнюю голову!… Да и на нашу же — ослабили народ!… Не было бы этого Христа, все бы и у нас в истории шло по-другому, жили бы в полную силу, без оглядки!… А евреи им же, Христом, и покорили полмира, считай!…Вот и устроили им немцы тут геенну огненную — нате, дескать, вам то, что нам сулили!…”. Безбровое, яйцеобразное лицо солдата было мало похоже на иезуитское, это было лицо матерой, налитой убежденности, возразить которой я не сумел, подобного я еще не слышал. “Может быть, здесь обычно скрываемый корень антисемитизма?” — думал я тогда, слушая этого доморощенного Ницше. Солдат тот хорошо стрелял, числился в роте снайпером.
Игры наши взрослели, но не становились человечнее. Стояло лето. Тридцать седьмого года. Очень жаркое, помнится. Было утро. Я собирался на речку. Во дворе меня уже поджидали друзья: Изька, Толька, ребята из соседнего двора. А на берегу, противоположном, я видел из окна, ждали наши “противники”. Игра называлась “Чапаев”. Суть ее заключалась в том, что тот, кто вызывался быть “Чапаевым”, должен был переплыть речку, метров 50, под “огнем” противника, то есть под градом камней, небольших, но весомых, камни предварительно проверялись и, соответственно, заготавливались. Можно было, конечно, и пронырнуть, проплыть под водой это расстояние, но далеко не всем это было доступно, обычно выныривали посреди реки, чтобы вдохнуть. Случались, понятно, и “ранения” — не в кавычках. Изьку поэтому мы не пускали плыть — он бы не запросил пощады, и его наверняка забили бы. А плавал он не очень… Но вот что характерно: игры наши, я сказал, не становились человечней, но и не политизировались — в этой игре, например, “белыми” бывали то мы, то наши противники, и даже аресты в нашем доме, и не нашем, не вызывали у нас, не у всех, понятно, сомнений в их справедливости — мы, правда, еще не знали их последствий, этих арестов, и они воспринимались нами как скучное, малоинтересное продолжение гражданской войны, даже не добивание “врагов народа”, а их, скажем так, установление. Но так и многие взрослые — тогда. И Толька, как и его старший брат, был убежден, что с его отцом произошла ошибка, что его скоро выпустят, “проверят и выпустят”, и ему было стыдно за мать, за ее крик на лестнице, за то, что “так убивалась, будто отец в чем-то виноват!…” Но, смею сказать, в играх наших уже происходило, проступало то, что оставалось для нас, для всех, еще не арестованных, за кадром. Впрочем, почему не “арестованных”? В том-то, видно, и дело, что все мы были “арестованы” и, так или иначе, с большей или меньшей остротой, это чувствовали и, так или этак, стремились вырваться “из-под ареста”, освободиться!… Но, может быть, я слишком политизирую все, и человеку вообще, особенно — в детстве, свойственно чувствовать себя “под арестом”? Возможно. Но откуда это яростное ощущение своего бессмертия? Своих беспредельных возможностей? И, как следствие этого, бестрепетная жестокость, легкость крови, смерти? Нас, подрастающее поколение, политизировали, а на деле — оболванивали безмерно; в результате мы, многие из нас, становились безмерно аполитичными, нам требовалась абсолютная свобода, не меньше, то, что сегодня называется “беспредел”, — случай, вероятно, уникальный: термин сугубо литературного, философского обихода, обкатавшись, как камень-голыш, стал обиходным в уголовной среде, а затем и вообще в жизни, в нашей жизни!… Так страна получала и убежденных палачей, и добровольных жертв…