– Не лживь, баба, – шипит ей в самое ухо Сава и утыкает вспыхнувшее лицо в ворот своего шубного кафтана.
– Свадьбу шумнем на весь торг! – заносчиво отпускает Фетинья, а глаза, устремленные на Саву, становятся еще более праведническими.
– Да куды ж яму в мужья-то, коли он топором токмо горазд? – отпускает кто-то срамящее и унизительное, как оплеуху. Но Фетинья невозмутимо и тоже, как оплеуху, влепляет задирщику:
– А ты пусти его к женке своей на полати, а заутро поглядишь – встанет она тебе щи стряпать ай нет!
Фетиньина хлесткая каверза охлаждает пыл даже у самых ехидных задир и подсмешников: чуют – остер язык у бабенки, сам сильней наколешься, чем ее уязвишь, а Фетинья, учуяв свой верх не только над толпой, но и над Савой, который перестал сычать на нее и взялся настобурчивать свой воротник, прячась за ним, пустилась в веселую похвальбу:
– Венчаться будем у Покрова на рву аль у Татьяны!.. А после с боярами[179]
на тройках по всей Москве! Семь троек будет: четыре мухортые да три гнедые! Сава мухортых любит, а я гнедых!– То и видно: и муженька из гнедых подобрала!
– А после… – не унималась Фетинья, – плотницкие всей братьей в один час новую избу срубят и нутрь[180]
всю – в такой избе счастье неизбывно!– Гляди, не пристало бы плотницким гробы ладить, а не избу табе с Савой рубить!
– Будя ужо им за Рышкин живот!
– Да и по Савке по твоему обыск учинят – будя ему венчание! На дыбе его венчать будут! Ото натешится!
– А молвят – бабий язык злой, – спокойно, беззлобно говорит Фетинья и ищет глазами тех, кто напророчил злое. Не сыскав, с горячей издевкой, обращаясь ко всем сразу, выговаривает: – Отвалятся они у вас и прирастут на срамное место. Дай Бог! А плотницких ныне Сава выручит – царю в ноги упадет, отпросит их вину! Нынче царь всем вины оставит! Нынче ни у кого на Москве не должно быть горя!
– Вона!.. – вылетело из притихшей толпы – удивленное и протяжное; как крик, полное жути, неразумения и тайной зависти.
– Нешто и вправду, Савка? – гукнули из толпы. – Скажь сам!.. Пошто баба заместо тебя речи ведет?!
– Да лживит она! – крикнул кто-то не то злобно, не то облегченно.
– Савке також – как с горы катиться! – раздался еще один голос – уже совсем веселый. – Послушать его: с Ивана Святого сигнет, ног не обомнет!
– В день-то такой… да царю поперек дороги! – рассудительно и степенно сказал еще кто-то за спиной у Савы. – Не гораздо сие… Облишь, Савка, мереку[181]
свою!– Да турусы катают! – опять присказал веселый голос. – А мы ухи на их враки повесили!
Сава вдруг обнял Фетинью – впервые обнял, – да так ласково и решительно, что Фетинья даже растерялась. Не ожидала она от Савы такого! Глаза ее удивленно и благодарно вскинулись на него. Сава примиренно улыбнулся ей, смущенно сопнул, но в толпу кинул гордо:
– Истинно баба речет! За тем и стою тута, чтоб государю челом ударить! Се вы, постнохлебы, лыковая бедь, далей подьячего хода не ведаете, а я – Сава-плотник. Слыхивали про такого?! То-то! Я мимо дьяков и бояр самому царю челом ударю! Мне под дьяками да боярами искивать нечего! Я у царя…
Сава не договорил: колокольный звон, как огонь от ветра, вдруг перекинулся с Арбата на Занеглименье, промчался, бушуя, от одного его края до другого, переметнулся на Кремль, и вот уже заиграли, заухали, заликовали на кремлевских звонницах бесчисленные колокола. Гулкая тяжесть сдавила воздух, как будто небо вдруг превратилось в громадную гудящую плиту и стало медленно оседать вниз, к земле, спрессовывая воздух и звуки в одну плотную, тяжелую массу, со страшной силой вдавливающуюся в людей, в их тела, в их одежду и даже в землю, потому что гудело все – земля, тело, одежда… Люди замерли, ошеломленные этим яростным гудом меди.
Сава даже голову втянул в плечи и сильней прижал к себе Фетинью, словно защищал ее от рушившегося на них неба. В широких глазах Фетиньи, неотрывно смотревших на Саву, мучительно бились и ужас, и восторг, и смятение… Она тихо шептала: «Господи!.. Господи!.. Господи!..» – и всякий раз в ее изнывающих глазах прометывался то ужас, то восторг, то смятение. «Господи!» – и ужас… «Господи!» – и восторг… «Господи!» – и смятение…
Ошеломленная толпа забыла о Саве, о его дерзком намерении, да и Сава, должно быть, в это мгновение позабыл обо всем, и о себе тоже… Он крепко прижимал к себе Фетинью, напряженно, с тревожной подавленностью глядел в ее большие, теплые глаза, отражавшие, казалось, и его душу, но уже и они, участливо близкие, ободряющие глаза Фетиньи, не могли вернуть в него ту его гордость и ту решительность, которые только что так непомерно выпинались из него. Он приклонился к Фетинье, намеряясь то ли сказать ей что-то, то ли спрятаться от ее глаз, и тут, перекрывая все колокола, разверзно, как близкий гром, ударил на Иване Великом большой благовестник. Три года молчал он: не было на Москве благих вестей – и вот заговорил, заговорил, как в былые времена, содрогая, и радуя, и взбадривая Москву грохотом своей величавой меди.