Будучи зван на пир, поехал он прежде кое к кому из бояр — к Кашину, к Шевыреву, к Куракину, к Немому, стал призывать их к решительным действиям, уговаривал не ехать на царский пир либо уйти с пира — всем, разом, дружно!.. Пусть попробует замахнуться на них — на всех сразу… Не сыщется в нем столько смелости и решительности. Крут и скор на расправу он лишь с одиночками, вроде его, Головина, или Бельского, или Воротынского, а как подняться всем разом и не отступать, стоять на своем до последнего, до конца! Не отважится он пойти против всех, отступится, спрячет зубы: нрава он волчьего, но и волку дорога своя шкура.
Да не вняли бояре его речам и уговорам. Отсопелись в бороды, отъюлили, отбоярились: «Упаси тебя бог, окольничий!.. Неладным ты душу свою изгнетил. Образумься! Удержи себя от греха, от преступленья и иных в свой след не тащи!»
Благочестивые отговорки! Извечно рядится в эту одежину зломудрое лицемерие и лукавство. Как броней, покрывает она души — попробуй пробейся сквозь нее!.
Сказал им всем прямо в глаза Головин: трусы вы, трусы, а не хитрецы, и не лукавость в ваших душах, а страх, и не с царем хитрите, а меж собой — друг с другом: ходите лисой один перед одним, мутите воду, и кто посноровней, половчей, тот ловит рыбку в этой воде и ушицу похлебывает, а кто растяпа, простак, а хуже того — доверчив и честен, тот ходит в дураках. Сказал, рубанул сплеча, и вот — теперь уж точно остался один, как верста в поле. Не простят ему бояре прямоты — горды, чванливы, самолюбивы, да и не того полета он птица, чтоб взяли они его в свою стаю. Нет ему места среди них и не будет — да и пусть! Не места он ищет, не тщеславие изводит его… Царь, царь!.. Вот его мука, его боль, его непокой, его исступление. Взгляд уронит в его сторону — черной злобой заходится душа, и каждая мысль о нем — как плеть, что вонзалась в него в тот незабываемый день. И уж совсем нестерпимо свое бессилие, и одиночество, и отверженность… В своей среде он тоже изгой. Сторонятся его, чураются… Нынче на пиру он до роду и чести на главном месте сидит за столом окольничих, но погляди-ка на всех остальных — сидят с таким видом, будто его вовсе и нет за столом. Вяземский, Ловчиков, Зайцев — вот кто нынче главенствует за столом окольничих, на них лебезиво пялят хмельные глаза, их, как блинами с огня, потчуют масляными прихмылками, к ним нынче льнут и примащиваются, перед ними усердствуют в угодничестве и щедро расточают вкрадчивую ухищренность корыстного двоедушия. Меняется ветер, перекладываются и паруса. Держать против ветра — кому под силу?! Таким, как он, Головин, и то невмочь! А всей этой лизоблюдствующей братии, с их утлыми душонками, и подавно не выстоять против ветра. Да и зачем им это?.. Зачем им Головин, зачем бояре, когда есть царь — царь, стоящий надо всеми! За ним они пойдут, на его сторону станут, его выберут — и уж выбрали! И наплевать Головину на них, всегда было наплевать, он бы с ними все равно не связался: они для него то же, что и он для бояр, — мелкие пташки. Пусть чураются, пусть пренебрегают — наплевать! Но душа его скомит: тягостно чувствовать свою отверженность, тягостно сознавать свое одиночество и бессилие. Ничего он не может в одиночку: одной рукой и узла не завяжешь! А царь силен нынче, силен как никогда! Но можно, можно обломать его нрав, можно принудить его быть покорным. Есть еще такая сила, которая может противостать ему… Эта сила — бояре!
Головин спустит, как пса с цепи, свой злобный взгляд, устремит его на боярский стол — каждого-каждого обойдут его глаза, обмерят, обшнырят, обдадут гневным укором и как будто облают презрительным лаем. С языка у него так и рвется негодующий упрек, яростный, исступленный… Крикнул бы он им: «Жирные вы караси, богатины пентюшивые, неужто застлало вам, не видите, к чему дело клонится? Не гомозитесь, не чваньтесь, не лукавьте друг перед дружкой! Нет сейчас врага страшней, чем царь! Восстаньте на него купно и твердо… Все как один восстаньте! Стеной, глыбой воздвигньтесь пред ним, и в миг один не станет его! Падет он ниц перед вами, положит свою волю на ваши руки. Все будет под вами!.. Понеже сила ваша еще могуча. Вы еще можете обратать его… Еще можете!.. А упустите сей час — конец вам! Всем — конец!»
Да не крикнет — теперь уже не крикнет, не станет больше вразумлять их… Тоже гордость есть — и немалая! Лежит она в нем — поперек его души, тяжелым, угловатым камнем: нелегко ему с этим камнем, с трудом осиливает он его, с трудом ворочает из стороны на сторону. Повернул было, пришел к ним с открытой душой, — не вняли, отмахнулись, отвернули от него свои души… Ну так пусть, теперь пьют свою чашу — она уж для них приготовлена. Он свою також изопьет — в одиночку!
А за боярским столом — не слышит того Головин — перебирают его косточки: степенно, беззлобно, этак даже снисходительно… Боярин Немой, словно ненароком, словно в хмельной истоме, притыкается к Кашину и, сглушая голос до шепота, сторожась сидящего неподалеку Умного-Колычёва, увалисто буркотит: