Он пристально поглядел Курбскому в глаза, сел, откинул полы шубы, уперся рукой в колено, словно оберегаясь, чтоб не приклониться близко к князю, и сумрачно выговорил все, что думал:
— Ты вон жалуешься на меня монахам, о нерадении державы и кривине суда пишешь, а я к тебе с любовью пришел… Я, государь, которому ты крест целовал, пришел тебя просить, чтоб ты крестоцелование свое не проступал, чтоб верным остался мне… Понеже и ты в недруги уйдешь, кто еще останется?
Голос Ивана, грудной, надрывный, как приглушенный стон, заполнял всю келью и не исчезал, не растворялся, а все скапливался, скапливался, сгущаясь и тяжелея, как туча в грозу, и чем дольше говорил Иван, тем бесприютней становилось на душе у Курбского… Он чувствовал себя чужим в этих стенах, и все окружающее тоже казалось ему чужим, словно не Иван пришел к нему в дом, а он к Ивану. Иконы, книги, свитки, ковры, оружие — все, что всегда радовало глаз князя, что с любовью и старанием было собрано им, все вдруг стало никчемным и ненавистным. Уют, тишина, покой были разрушены, и князь с отчаяньем начал сознавать, что никогда уже в этом доме он не найдет той свободы и того радостного одиночества, которые всегда обретал в этих стенах.
А Иван говорил и говорил, настырно и зло, и совсем не как царь, а как простой мужик, и все в нем было мужичье: и большие волосатые руки, и неряшливая бороденка, и голос, и глаза — лупатые, как у торгаша с торгового ряда, — только злость была — царская. Она была с ним всегда, эта его злость, даже и когда пребывал он в благодушном настроении.
— Чую, богом послано мне Русь возвеличить и всем ее недругам воздать по заслугам! — Иван снова встал и снова отступил к стене… Он словно боялся пустоты за своей спиной. — Ради сего святого дела никого не пощажу — себя також! Ты супротив пойдешь — и тебя!.. Но лучше сему не быть! Хочу тебя другом иметь, как прежде!
— Я холоп твой, — стараясь не выдать дрожи голоса, ответил Курбский. — Дружба твоя мне в милость.
— К холопам царь не пойдет самолично… И милость моя тебе не в честь! Не искал ты ее на задворках.
— Царская милость всегда в честь. А немилость — в беду.
— Упрек в твоей душе лежит, тяжелый упрек… Выскажи его! Но паче — смирись! Оставь упреки в себе. Знаю, ты с ними был… С Адашевым купно стояли во всяком деле… Старания ваши не дурны были… Но коли мне велено богом Русью править, како ж я могу по вашей мысли ходить?
— Мы того в намерениях не держали. Мы, как и ты, о Руси пеклись.
Иван снова приблизился к Курбскому, стал за его спиной, положил ему руки на плечи. Курбский услышал его прерывистое, взволнованное дыхание.
— Пусть им… Их уже нет! И они не стали бы стоять за тебя, как ты за них стоишь. Не озлобляйся, князь, не слушай наветчиков и злопыхателей! Нашепчут они тебе всякого… Да токмо я один знаю, как будет! Не в опалу тебя ссылаю в Дерпт. Слава твоя и искусность военная будут врагов наших в тревоге держать — для того и едешь ты в Ливонию. Уцепиться нам надобно за землю немецкую… В крепостях повоеванных укрепиться, чтоб не выбили нас оттуда, войско исправно держать… Верная и искусная рука потребна для сего. Не будь тебя, князь, сам принужден был бы пойти!
«Не верю!» — хотел крикнуть Курбский, повернуться — чтоб лицо в лицо и крикнуть прямо в глаза Ивану… Но вместо этого спокойно выговорил:
— Я свой долг исполню, государь.
Иван снял руки с плеч Курбского, сопнул, словно застоявшийся конь, тяжело отступил к двери.
— Пришел я тебе большее поведать, да, вижу, зря пришел. Прощай, князь!.. — Иван помедлил, ожидая, что Курбский в последний момент оставит свое упорство. Но Курбский молчал. Он не принял Ивановой искренности, не поверил в нее, и между ними уже навсегда разверзлась пропасть, которая разделила не только их — которая разделила Русь, разорвала ее уклад, которая через многие судьбы пролегла черной бедой, и никто из них — ни Иван, ни Курбский — не сознавал еще всей жестокости и всех последствий их разрыва. Прощай, князь, — совсем уже тихо повторил Иван. — Исполни свой долг… Не передо мной — перед отечеством.
В то утро, когда князь Курбский отбыл в Ливонию, из Москвы, из Посольского приказа, отправлялось в Крым большое посольство. Думный дьяк, глава Посольского приказа, Иван Михайлович Висковатый еще раз перечел посольские грамоты, привесил к ним царские печати и приказал упаковать их в окованный железом сундук.
На возы были уложены подарки всем ханским мурзам, князьям, царевичам: шубы собольи, горностаевые, рысьи, панцири и кольчуги, разное оружие, седла, сбруя, серебряная утварь, кубки, блюда, ендовы, кумганы, а также жемчуг, парча, сукна — для ханских жен и царевен…
Самому хану царь слал полдюжины молодых, обученных охоте кречетов, пять сороков соболей, две тысячи белки, рыбий зуб, серебряные кубки… Все это было уложено на главный воз, на котором ехал сам большой посол Афанасий Нагой.