От неожиданности Серебряный чуть не выронил из рук шестопер. Все, что угодно, ждал он от Басманова, только не этого. Требовать выдачи Пронского — большого старицкого воеводы! Даже если бы князь Владимир и выдал его, Пронский сам не отдался бы Басманову — уж больно велика верста была между ними. Пронский скорее на плаху пошел бы, чем на повину к Басманову.
— Воевода, верно, шутит? — зло спросил Серебряный, подумав, что Басманов издевается над ним.
— Князь, — спокойно проговорил Басманов, — ежели мы не уймем Пронского да иных с ним, никакой крепости нам не взять, куда бы мы ни пошли — в Ливонию иль в Литву. Царь нам сего не оставит.
— Пронский — не стрелецкий голова!
— О стрелецком голове, князь, мы с тобой и не говорили бы! Шестерых голов стрелецких я уже ставил под плети, нынче поставлю еще…
— Пронского — тоже под плети? — едва сдерживая себя, спросил Серебряный.
— Опомнись, князь! Не имею такой власти.
Басманов поискал глазами Пронского в свите князя Владимира — Пронский ехал подле оруженосцев, могучий, гордый, в тройчатой кольчуге с копьем и щитом в руках, вороной конь под тяжелым чалдаром 9… Серебряный тоже смотрел на Пронского и думал: «Эка, как зубы на тебя, боярин, наточили царские приспешники! В псарях у тебя не ходили бы, а чести твоей ищут! Ну да ненадолго лягушке хвост».
— Пусть приедет ко мне, — сказал Басманов, но как-то нетвердо, встревоженно, словно испугался своей дерзости. Серебряный почувствовал его волнение и понял, что он и сам мало верит в возможность затеваемого, но Серебряный знал решительность Басманова, знал, что тот не остановится ни перед чем.
— Я уговорю Пронского приехать к тебе, — сказал Серебряный. — Токмо обещай не бесчестить его!
— Я не трону его чести, ежели она у него есть.
Из темного проема церковных дверей валит пар, как из бани: карнизы и навесы над дверями покрыты белой индевью, отчего церковь кажется похожей на громадную берлогу.
Гул колоколов то стихает, то вновь зачинается — поначалу нечастым, глохлым брязкотом, потом быстрей и звонче, переполошенно и буйно накатывается, накатывается хлесткий перезвон, скапливается в воздухе, тяжелеет и вдруг бьет тяжелым, гулким ударом — в землю, в небо…
С куполов осыпается снег — летит комьями и густой белой пылью, — нищие ловят его в ладони, припадают к нему лицом и суетятся, суетятся…
— И нагой не без праздника, — шепчут они с заумью. — Царько наш милосердный нынче пожалует убогих!
Еще задолго до окончания службы стали они собираться небольшими, враждующими меж собой кучками возле церкви святого Егория Победоносца, где стоял обедню царь. Потянулся к церкви и народ — с крестами, хоругвями, иконами… Притащились юродивые. Они сразу стеснили нищих с паперти: стали ползать по обледенелым ступеням, сдирать ногтями комки, счищать мусор, грязь… Кричали, хохотали — то жалобно, то зло, то вдруг замолкали — разом, будто по чьему-то велению, глаза их останавливались, делались плоскими и напряженными, как у мертвецов.
На площади возле церкви скапливалось все больше и больше народу. Самые проворные забрались на крышу стоящей неподалеку ямской избы, обсели длинный покатый настил конюшни, пристроенной рядом с избой, кто-то подал туда хоругви, кресты… Один крест прикрепили на трубе ямской избы. Его обдавало дымом, и люди заволновались, нищие замахали клюками…
— Кощунство! Кощунство! — зашумела толпа.
Но креста не сняли: дым стал слабеть, а через время и совсем прекратился — в избе потушили печь.
Вдруг крыша над конюшней с глухим треском проломилась, и все, кто сидел на ней, ухнули вниз. Дико заржали напуганные лошади, завопили покалеченные…
Толпа на площади охнула и откачнулась от конюшни. Кто-то кинулся, отворил ворота… Несколько лошадей вырвалось на волю и понеслось прямо в толпу. Полетели на землю хоругви, иконы… Толпа качнулась в сторону, смяла нерасторопных и упавших, хлестнулась о стены домов, заглушив паническим вздохом глухой крик раздавленных, и вдруг замерла, остановленная чьим-то ликующим воплем:
— Царь!
Иван стоял на паперти в окружении бояр и воевод и угрюмо смотрел на оторопевших, словно захваченных врасплох людей.
Валялись на земле затоптанные хоругви, иконы, билась в сугробе лошадь с поломанными ногами, из конюшни доносился негромкий, но хорошо слышимый в наступившей тишине зов: «Спасите! Спасите!»
Ни один человек не кинулся на помощь, никто не пошевелился даже: люди словно не слышали или боялись хотя бы малейшим движением отягчить свою вину. Они будто пристыли к земле, беспомощные и кроткие, всем своим видом, жалкостью и кротостью показывающие свою покорность, свое смирение и этой покорностью, этим смирением старающиеся заменить все те почести, которые собирались оказать ему — так угрюмо и недружелюбно взирающему на них с высоты паперти.
Даже юродивые угомонились…
Иван вдруг спустился по ступеням к одному из них, присел рядом, строго спросил:
— Скажи: будет мне удача?
Юродивый сжался, заскулил, как от щекотки, по синюшным губам потекли слюни, глаза раскосились…
— Дай гривну, — сказал он плаксиво.
— Богатым станешь, — все так же строго сказал Иван.