— Могу! — отрезал он и даже рубанул воздух левой рукой без двух пальцев. — Во-первых, я президент Ассоциации ветеранов войны. А во-вторых, я прошел со своей кинокамерой сначала от Бреста до Сталинграда, а потом обратно от Москвы до Берлина. Я могу говорить за всех.
— Секунду! — сказал я озадаченно. — Ты был кинооператором?
Мойер полез в боковой карман своего вытертого офицерского кителя, достал тонкую пачку документов и пожелтевших черно-белых фотографий с обтрепанными краями и молча протянул их мне. На фотографиях был он сам — молодой, в гимнастерке и в полушубке, но узнаваемый — с кинокамерой «Аймо» в руках и плечом к плечу с Романом Карменом, Сергеем Герасимовым и Ильей Копалиным — моими вгиковскими профессорами.
— Не понял… — произнес я в недоумении, вертя в руках его «корочку» оператора Центральной студии кинохроники. — Тут написано: Заточный Борис Ефимович. А ты Яков Мойер.
Он усмехнулся:
— Ты, между прочим, тоже не Тополь. Я еще в тридцать девятом, перед поступлением во ВГИК, взял себе псевдоним Борис Заточный. И под этим псевдонимом снимал свои учебные работы, а потом — когда забрали на ЦСДФ — свои фронтовые репортажи. И так оно и пошло… И только тут, в Америке, я вернул свою фамилию.
— О’кей, — я достал диктофон. — Давай начнем. Расскажи про свои первые фронтовые съемки.
Мойер покосился на мой «Панасоник» и спросил:
— А ты знаешь, как немцы признали свою вину в холокосте?
— Знаю, что признали. А что?
— А то! — назидательно произнес Мойер-Заточный. — Все говорят: «признали, признали». А как признали? Так вот, чтоб ты знал: в сорок пятом американцы выдавали им продовольственные пайки, но при одном условии: если ты придешь в кинотеатр и будешь весь день смотреть документальные фильмы про Дахау, Освенцим и Бухенвальд. Понимаешь? Хочешь получить жратву — смотри, что вы делали с людьми, не отворачивайся. И тогда в конце дня получаешь пайку. А не хочешь смотреть — сдохни с голода, других продуктов в Германии нет! А в деревнях, где нет кинотеатров, жителей возили на места массовых расстрелов пленных, давали лопаты и говорили: хотите паек, копайте… Понял? А ты говоришь «аборты»…
Я потрясенно молчал. Яков закурил от фронтовой металлической зажигалки и сказал примирительно:
— Ладно… Можешь включить свой диктофон. У меня есть для тебя одна история. Я тридцать лет никому ее не рассказывал, даже Кармену. Думал сам сделать ее в кино. Но теперь мне хотя бы пенсию выбить, как у американцев. Они, между прочим, воевали на Втором фронте, а мы-то на Первом!
Глядя на него, я тоже достал сигареты. И сказал:
— Если твои ветераны будут голосовать за Рейгана и Буша, вы получите ветеранские пенсии.
Он повернулся ко мне:
— Ты думаешь?
— Уверен. Буш был военным летчиком, немцы его сбили. Если он будет в Белом доме, мы напишем ему такое письмо — он будет рыдать!
— Да, я читал в «Новом русском слове» твой очерк «Шереметьевская таможня». Между прочим, в Бресте на таможне было еще хуже. Они разрубили мой протез.
— Иди ты! — изумился я и включил диктофон. — У тебя протез? Где?
Щелчком двух пальцев он отшвырнул окурок, поднял штанину левой ноги, и я увидел его протез — блестящий металлический штырь с шарниром в лодыжке.
— Но это немецкий, — сказал он. — А тогда у меня был деревянный, советский. Они его топором… Бриллианты искали.
Я усмехнулся:
— Нашли?
И вдруг он сказал:
— Конечно, нашли… Один орден «Красной Звезды», один «Славы», медаль «За оборону Сталинграда» и четыре «За взятие» — Киева, Вены, Будапешта и Берлина.
— Не отдали?
— Протез отдали, щепками.
— И как же ты ехал?
— А так и ехал до Вены. Прыгал на одной ноге. В Вене австрийцы сделали мне этот, немецкий. Так что теперь у меня одна нога наша, еврейская, а вторая… — и он с силой похлопал себя по левому колену.
Я улыбнулся:
— А как насчет?..
— На этот счет не беспокойся, — тут же ответил он. — Обхожусь без протеза. Не так часто, как раньше, но… А ты, вообще, любишь джаз?
Я изумился:
— Джаз? Конечно, люблю. Почему ты спрашиваешь?
— Тогда слушай… — Он повернулся к океану и стал, словно сетью, вытягивать из него слова: — Это была секретная операция, американцы называли ее «Frantic Joe» — «Неистовый Джо». То есть «Неистовый Сталин». А суть была вот в чем…
— Подожди, — перебил я. — Я полтавчанин, я знаю про «Фрэнтик Джо».
— А про Ричарда Кришнера тоже знаешь?
— Конечно. Он влюбился в полтавскую девчонку, но ему не разрешили на ней жениться, и он покончил с собой.
— А вот это фуюшки! — вдруг выругался Мойер. — Не было никакого самоубийства! Это было оформлено как самоубийство, чтобы не спровоцировать советско-американский конфликт. И в журнале покойников его фамилию исказили и записали рядовым, чтобы не было шума. А на самом деле мы с Семой Школьниковым даже сняли тогда, как Ричарда застрелил постовой, когда он бежал к своей Оксане. Правда, у Семы смершевцы пленку отняли, а я — нет, я отдал им засвеченную пленку, а эту заначил. И, между прочим, шесть лет назад, когда я сюда приехал, эта пленка помогла нам перезахоронить Ричарда из Чикаго на Арлингтонское кладбище.
Я не понял:
— Нам? Кому это «нам»?