Ответа не последовало. Вместо того Кондратьев указал на вторую фотокарточку.
— А это кто?
— Это мой бывший муж, это…
Кондратьев вскочил, подошел к окну, чтобы скрыть свое волнение, чтобы совладать с ним. Анна Ивановна указала на снимок: «А это Андрей, сын Любы». Он до сего дня и не подозревает, кто его настоящий отец. Еще до родов Люба — она работала медсестрой в госпитале — вышла замуж за молодого капитана, летчика Гаврюшина. Он потерял на войне обе ступни. И здоровые легкие. Ребенка он признал. Умер Гаврюшин осенью в шестидесятом. Другого Люба искать не стала. Андрей уже офицер. Само собой летчик. Служит на Дальнем Востоке. Завтра утром прилетит. А вы раньше ни о чем не догадывались? Ведь карточка Андрея всегда стояла у нее на столе.
— Когда я у нее бывала, там стояла карточка Гаврюшина.
— Теперь вы понимаете, Гитта, почему мы к вам пришли.
Кондратьев у окна, разглядывает статуэтку. Руки расслаблены, пальцы словно перебирают четки. На столе — две фотографии, на стене — картина. Белая лошадь с пышной гривой. Молодая кобылка. Красивая сверх меры. Красивая и преданная сверх меры. Передние ноги — как у девочки. Томный взгляд с поволокой. Девственность, которая, приплясывая, принимает смертельный укус. Неуместная в обстановке казенной квартиры. Под окном чье-то нетерпение пытается завести непрогретый двигатель. Кондратьева не курит. Черно-красная дорожка на столе, ее пришлось откинуть, чтобы прикрыть снимки. Зажигалочка моя, развлекалочка моя. Гитта говорит:
— Я понимаю. Это невозможно. Есть вещи, которые вообще невозможны.
Ничего не значащие слова. Они не подсказывают решения. Они ничего не дают. Наконец-то дымок сигареты. Наконец-то Кондратьева забирает снимки и прячет их в сумочку. А сумочку держит на коленях. Люба рассказывала, что эта женщина родила Кондратьеву трех сыновей. Трех справных хлопцев. Но Люба не рассказала мне, что и она… Что значит: МОЕМУ Хельригелю. Что прошло, то прошло. Не надо бы мне ездить к нему прошлым летом. Недобрую я затеяла игру. Беглый поцелуй на прощанье. Какой вкус у недоброго… Сиди дома, Хельригель, живи, выкинь из головы. В марте я вернусь в Берлин. На полгода, потом снова за границу. В Софию скорей всего. Снова надолго. Я тоже должна нести свой крест. На меня сверху вниз взирает исконное высокомерие женщин, которым доводилось рожать… Кондратьев резко обернулся. Резкое, но отчетливое движение, как у Любы.
— А муж говорит… ваш бывший муж говорит хоть немного по-русски? Он ведь прожил у нас пять лет. В плену. На внешних работах. Так как с языком?
— Он выписывает «Правду». И вашу литературу читает больше, чем нашу. А у себя на заводе выступает иногда в качестве переводчика.
— Ну, пошли, — говорит Кондратьев. — Скорей.
Этот поспешный уход. За мир! И всего одну рюмку.
А от второй отказывается. Однозначно. Что-то получилось не так. Но что? Есть вещи, которые вообще невозможны. Я постараюсь это ему внушить. Прямо ночью. Пусть не приезжает. Его это больно заденет. Но ничего не попишешь, что-то я начинаю уставать от всей этой истории. И перестаньте взваливать ваши проблемы на мои плечи. Нельзя же так. Кто и когда, дражайшая Анна Ивановна, кто и когда дал вам такое право? Я не хочу получить диплом за искусное обращение с полуправдой. Мне для этого годков не хватает.
Анна Ивановна прочла вспыхнувший в глазах у Гитты упрек. Они как раз стояли перед дверью, а Кондратьев уже вышел на лестничную площадку и ждал нетерпеливо, да и не с очень приветливым видом. Анна Ивановна дала ему знак спускаться, она, мол, придет следом.
— Нет, нет, Гитта, мы вовсе не собирались до такой степени облегчать себе жизнь. Мы хотели обсудить с вами, как нам поступить. Нам всем. Вы же без раздумий, сразу сказали, чтобы мы оставили все как есть. Из чего следует, что ваш бывший муж стал вам совершенно безразличен. А вот Люба была на этот счет другого мнения. Не то мы и не подумали бы к вам приходить. Простите Любе эту ошибку. А вместе с ней и нам.
— Анна Ивановна, постойте еще минуточку. Речь ведь идет об Андрее. И больше ни о ком. Я поставила себя на его место. Думается, я сумела это сделать. Я сама — так называемое дитя маневров. Зачата во время больших осенних маневров тридцать восьмого года. Моя мать была служанка. Виновник моего бытия — господин из высших кругов. Офицер. Мать у меня красивая и гордая. И, судя по всему, это была любовь. С обеих сторон. Но для служанки нет места в высших кругах. Семейный клан из среды крупных промышленников щедрой рукой предложил единовременное пособие. Дал отступного. В моей метрике против имени отца стоит прочерк. Вместо отца у нас оказался счет в сберегательной кассе. После войны за эти деньги можно было на черном рынке купить семь фунтов сахара. Расходы на аиста, говаривала моя мать. Она начала сотрудничать в социальной помощи, она мстила забывчивым отцам — сегодня удалось отловить еще один прочерк — и воспитывала во мне классовое сознание. Когда мне было семнадцать, она умерла. Я отбила от покушений квартиру, с отличием закончила школу, получила путевку в университет, подала в партию…