Впрочем, надо заметить, что от успеха она тоже малость заважничала. Она ткнула пальцем себя в грудь и сказала: «Я — Люба». Вот, значит, как ее зовут, Ялюба! Красивое имя. Вроде как Ядвига. Но, когда я почтительно назвал ее Ялюба, она лишь досадливо замотала головой. И снова ткнула пальцем себе в грудь: «Люба! Люба!» После чего заставила меня отрабатывать произношение. Не Луба и не Юба, а Люба. Когда я наконец-то смог более или менее сносно выговорить ее имя, я счел своим долгом тоже представиться. Не знаю почему, но я назвал свое имя таким тоном, словно и сам уже нетвердо знал, как меня зовут. Она это заметила и спросила меня: «Ну что, Бенно?» На счастье мне припомнилось еще одно из моих десяти русских слов. «Карашо, Люба», — ответил я. Она улыбнулась. Но в ее улыбке было какое-то сомнение. Так протекал наш первый подробный разговор на словах. Пять высказанных слов заложили основу того, как мы вообще теперь будем обращаться друг к другу. Один вполне искренне спрашивает другого, как он поживает. Другой, тоже вполне искренне, отвечает на вопрос. Я вполне искренне считал, что поживаю хорошо. Но моя искренность не была свободна от сомнений, и они донимали меня. Имя этому сомнению было: прежний Бенно. Мой ближайший родственник, самая родственная душа в моей прежней жизни. Прежний Бенно носился вокруг меня и гудел, будто шмель. Я слышал, как он гудит и при этом заявляет, что не считает меня больше настоящим немцем. Я замахнулся на него. Он ужалил меня в затылок. Вытащить жало без посторонней помощи я не мог. Яд начал проникать все глубже. А сам ты разве не предатель? Скажешь, нет? С умницей по имени Люба я вполне мог бы обговорить этот вопрос, но мне недоставало русских слов.
Вдобавок она, судя по всему, не испытывала никакой охоты продолжать разговор. Она просто легла на отвоеванный мешок. Легла на живот и по диагонали. Чем делала в мой адрес сразу три заявления. Во-первых, оставь меня теперь хоть ненадолго в покое. Во-вторых, у меня очень болит одно место, — какое? — ясно какое, раз человек не может ни сидеть, ни лежать. В-третьих, раз я легла наискось, значит, ты теперь к подстилке не суйся. Или сядь на уголок. Туда, где мои ноги. Главное — оставь меня в покое.
Я снял куртку — часть своего обмундирования. Изнутри она была белая — вернее, когда-то была белая — снаружи зеленая. Маскировочные краски для зимы и для лета. В карманах еще лежали куски хлеба. Их я переложил в вещмешок. Аккуратно свернул ее белым наружу и получилась подушка, ослепительно белая в этой обстановке.
Ну, возьми подушку. Почему ты не хочешь? Почему ты предпочитаешь уткнуться головой в руки. Что с тобой? Попробуй уснуть. Ты ведь всю ночь не спала. Тебе надо поспать. Как знать, что нас ждет впереди. А кто выспался, тот лучше рассуждает. Ну чего ты ревешь? Слишком устала, от этого, что ли? У тебя красивые густые волосы. Ты, наверно, когда-нибудь носила косу. Красивую, толстую косу. И обматывала ее резиночкой, чтоб не расплелась. А теперь косы нет. Чик — и нету. Будь у тебя коса, я мог бы кончиком пощекотать себя по носу. Или ты. Это бы еще лучше. А я бы гримасничал. Гримасничать я здорово умею. И ты бы невольно рассмеялась. Почему ты суешь подушку себе под ноги? Потому что от нее пахнет немцем? Наверняка поэтому. У кого спокойная совесть, тому подушка не нужна. Но ведь у тебя неспокойная совесть. И у меня тоже нет. Об этом я хотел бы с тобой поговорить. Ах, если бы мы могли говорить друг с другом. Господи, какая же ты глупая. А я, уж поверь слову, безо всякого заснул бы на твоих сапогах.
Ну, ладно, ладно. Я снова надену куртку. В кабине у шофера я видел аптечку. Уж как-нибудь я до нее доберусь. И если найду там присыпку для ран, я стащу ее для тебя. Ну, а теперь не хочу тебе больше мешать. Теперь я встану на наблюдательный пост. Солнце косо заглядывает в заднее стекло. Половина одиннадцатого. Значит, мы едем прямо на запад. Нда, а ты всего-навсего молодая девушка…