Передо мной сразу же встали две задачи: первая – научиться ощущать стук сердца даже в состоянии покоя, и вторая – отделить, обособить некий участок сознания, который бы непрестанно считал удары. Вряд ли до казни память успеет заполниться.
Однако мне было не суждено довести метод до совершенства. Память сыграла злую шутку. Я словно перенесся в недалекое прошлое, где снова и снова прижимался к груди умирающего отца, отвернувшись, чтобы он не увидел моего спокойствия, моего равнодушия.
Я заставлял себя дрожать и надеялся, что он поверит: хотя бы в эту секунду его сын чувствует боль и горе.
Я слышал, как быстро колотилось его сердце. Потом замедлилось. Я начал считать удары. Раз, два, три… Четвертым ударом вышибли дверь в отцовские покои.
Я перевернулся на бок, спиной к решетке, и уставился в темноту. Быть может, задремал, вспоминая все, связанное с отцом и матерью.
С отцом определенно связано больше. Он учил меня водить снегоходы и трактора, катал на вертолете. Мама же, одна из многочисленных его любовниц, научила получать удовольствие от фильмов и книг. Но если сама она сопереживала героям, то я, будто вампир, питался их чувствами. Должно быть, так же смотрели порнографию и аниме одинокие подростки, мечтая о большой любви.
Сейчас я заставлял себя вспоминать близких людей и держал руку на левой стороне груди. Я ждал, что сердце забьется быстрее, но… Все обратилось в фарс.
Перед глазами бежали кадры черно-белой хроники, на которую воображение наложило треск киноаппарата и дурацкую музыку, что всегда сопровождала немые фильмы. Самые трогательные моменты обратились в похождения Чарли Чаплина.
Я заставил себя почувствовать грусть, заставил скорбеть о себе, нелепом, вступившем в неравную битву с равнодушием за сутки до смерти. Или не за сутки? В любом случае, моя жизнь теперь ни сентимо не стоит.
Кадры мелькали быстрее, сливаясь в сплошную серую полосу, громче стрекотал аппарат, и музыка, будто бы выстукиваемая крошечными молоточками по серебряным пластинам…
Вдруг я понял, что вижу перед собой кусок серой бетонной стены, а вовсе не экран со взбесившимся фильмом. На стене дрожит пятно света, источник которого у меня за спиной. Но удивиться этому я не успел, потому что тут послышался резкий голос:
– Ты прыгал?
Испуг – это не чувство, это естественная реакция нервной системы на раздражитель. Поэтому – да, я подпрыгнул, насколько то было возможно из положения лежа на боку. Подпрыгнул и сел, уставившись на стоящего за решеткой мальчишку лет четырнадцати-пятнадцати.
Он смотрел на меня, сдвинув брови, и ждал ответа. Лицо его таяло в темноте, но я разглядел испанские черты и черные всклокоченные волосы. От подбородка и ниже он освещался прекрасно, и я увидел футболку с надписью «Grateful dead», шорты с раздувшимися карманами (из одного торчит рогатка, из другого – ножницы) и сандалии на бледных худых ногах.
Ему удалось то, чего не смог достичь никто. Ни Рикардо с его дурацкими шуточками, ни дон Альтомирано с пафосными речами, ни Кармен со жгучим и прекрасным танцем. Он заставил меня потерять дар речи. И виной тому было нечто, не имеющее названия ни в одном из языков, живых или мертвых.
Должно быть, началось все со старинной выкрашенной в красный цвет настольной лампы. Потом на ее основании очутился горшок с землей, из которой стремился навстречу шестидесятиваттному солнышку крохотный росток.
Но, видимо, изобретателю была нужна мобильность, поэтому под основанием лампы расположилась динамо-машина, которая и создавала стрекот, напоминающий кинопроектор. Придерживая конструкцию левой рукой, правой мальчишка вращал ручку.
Не берусь утверждать, но, похоже, конструктор нарвался на упреки из-за громкого стрекота, и попытался сгладить впечатление, расположив в корпусе динамо-машины шарманку. Да, музыка доносилась оттуда же, но отнюдь не перекрывала треск, а сливалась с ним в яростном какофоническом экстазе.
Я бы не удивился, узнав, что эта штуковина действительно может снимать и показывать фильмы, превращать мясо в фарш, затачивать ножи и вообще делать все, что когда-либо делали вращающимися ручками.
Желая единственно выразить почтение величественному творению мысли гения, я наклонил голову и коснулся лба пальцами правой руки.
– Ты прыгал? – повторил вопрос мальчишка. – Соображай скорее, у меня времени в обрез.
Похоже, он расценил мой жест как выражение глубокой задумчивости, что и неудивительно. Ведь это – жест дома Риверос, и вряд ли кто-то за пределами знает его. Однако от меня ждали диалога.
– Я лежал, – пришлось признаться.
Смолк треск, затихла музыка, а мальчишка сам подпрыгнул от возмущения.
– Ты что, не читал записку?!
Лампа замерцала, и он, спохватившись завертел ручку с утроенной энергией.
– Mierda!* (*Дерьмо! (исп.)) – с горечью воскликнул мальчик. – Ты что, был так сильно занят?
Я вынул из кармана и развернул круглую бумажку. Свет лампы, срезанный плафоном, немного рассеивал темноту – достаточно, чтобы рассмотреть стены, шконку и дыру в полу, а также поднос и пустую тарелку. Но бумажный кругляшок оставался серым пятном.