– Я тебя поджидал, – сообщил он. – Впрочем, это не ново. Других поджидал точно так же. А кончалось дело тем, что они сами шли меня искать. На ловца и зверь бежит. Пятеро милых девушек за последние два года. Я только поджидал: одну в овраге, другую на окраине, третью у озера; ждал где придется, а они сами отправлялись меня искать – и всякий раз находили. На другой день читаешь газеты – прямо душа радуется. Вот и ты нынче как пить дать вышла на поиски, а иначе не сунулась бы одна в овраг. Небось сама на себя нагнала страху – и бежать, верно я говорю? Боялась, видно, что я подкарауливаю где-то внизу? Видела бы ты себя со стороны: неслась как угорелая по дорожке к дому! А как с замком-то возилась! А уж как запиралась изнутри! Видно, решила, будто дома тебе ничто не угрожает, ничто, ничто, ничто не угрожает, так ведь?
Сжимая ножницы в омертвевшей руке, она заплакала. Ему были видны только неверные блики, словно от воды, стекающей по стенке полутемной пещеры. Он услышал всхлип.
– Не горюй, – прошептал он. – У тебя же есть ножницы. Не плачь.
Но она все равно плакала, не в силах пошевелиться. Ее зазнобило. Она начала медленно сползать на пол.
– Успокойся, – шепнул он. – Хватит нюни распускать. – Тут он повысил голос: – Терпеть этого не могу!
Он стал тянуться к ней, и в конце концов одна его рука коснулась ее щеки. Кожа на ощупь оказалась мокрой, а теплое дыхание затрепетало летней бабочкой у него на ладони. После этого он повторял одно лишь слово.
– Лавиния, – тихо выговаривал он. – Лавиния.
Как отчетливо помнил он прежние ночи в прежние времена, во времена детства, когда они всей компанией целыми днями играли в прятки – бегали-прятались, бегали-прятались! С наступлением весны, и в теплые летние ночи, и в конце лета, и в те первые пронзительные осенние вечера, когда двери закрывались рано, а на террасах шевелились разве что опавшие листья. Игра в прятки продолжалась до тех пор, пока не закатывалось солнце, пока не всходила снежная горбушка луны. Топот детских ног по зеленой лужайке напоминал беспорядочный стук падающих персиков и диких яблок, а водящий, прикрывая руками опущенную голову, нараспев отсчитывал: пять, десять, пятнадцать, двадцать, двадцать пять, тридцать, тридцать пять, сорок, сорок пять, пятьдесят… И вот уже стук яблок уносился вдаль, мальчишки надежно хоронились кто под сенью кустарника, кто на дереве, кто под резным крылечком, а умные собаки старались не вилять хвостами, чтобы никого не выдать. Тем временем счет подходил к концу: восемьдесят пять, девяносто, девяносто пять, сто!
И водящий выбегал искать, а остальные зажимали ладошками рты, чтобы удержать рвущийся на волю смех, вкусный, как ранняя земляника. Водящий, навострив уши, ждал хоть малейшего шороха с высокого вяза, хоть биения сердца, хоть косого взгляда собаки в сторону какого-нибудь куста, хоть робкого журчания смеха, который грозит хлынуть через край, если пробежишь совсем близко, не заметив тень, скрытую в тени.
Он пошел в ванную затихшего дома, предаваясь этим мыслям, наслаждаясь ясным потоком, бурным наплывом воспоминаний, подобных водопаду, который срывается с крутого обрыва и падает в глубины сознания.
Какими же гордыми и таинственными становились те, кто сидел в засаде; как лелеял их, упивающихся своим превосходством, спасительный полумрак! Обливаясь потом, каждый съеживался, точно деревянный божок, и думал, что можно прятаться
Бывало, остановится он у твоего дерева и вопьется глазами в гущу ветвей, а ты, скорчившись, кутаешься в свои невидимые теплые крылья, в огромные, бесцветные, перепончатые крылья, как у летучей мыши. Он кричит: «Я вижу, ты там!» Но не тут-то было. «Ты точно там,
Ополаскивая под краном ладони, он подумал: «Зачем я мою руки?» И крупицы времени опять потекли в сосуд песочных часов, но это был уже другой год…