— С тобой хорошо. — Отец вытирает лицо грязною тряпицей. — С тобой я могу говорить о ней… свободно… заперла… закрыла рот клятвой. А это мучит.
Кулак ударил в грудь.
— Если бы ты знал, как это мучит… все зло от баб… а ты славный мальчуган… будь оно иначе, мы бы с тобой поладили…
Говорить нет нужды, только слушать.
Память жестока.
Запертая в пыльных сундуках, выбранная волшебным гребнем, который, надо думать, исчез вместе с матушкой.
Она возвращалась.
И вот смеется девчонка, светла и конопата.
— Не догонишь, не догонишь… — Она бежит, и ей самой кажется, что быстра. Только пятки босые сверкают, потемневшие, загрубевшие, как у прочих девчонок простого звания.
И ничем-то почти от них не отличается.
Разве что лента расшитая в волосах.
И платье атласное… денег отец для нее не жалеет. И жемчуга на шею повесил, да только нить в первый же день порвалась. Ползали по пыли оба, пока все жемчужинки не выбрали. Потом-то на новую нить нанизали, крепкую, вощеную, но она все одно надевать отказалась, бросила:
— Вдруг да опять потеряю. Пусть лежат.
У нее целый сундучок всякой всячины. И зеркальце есть норманнское, в котором себя ясно увидеть можно. И перстенечки. И цепочки. И даже перо позолоченное, хотя ей-то перо без надобности, она только-только писать учится.
— Догоняй же!
И язык показывает.
И самой от того смешно. И она заходится громким звонким смехом. Матушку он злит. В этом смехе ей видится явственный признак низкого происхождения Звонки.
Пускай.
В кои-то веки ему не хочется слушать матушку. И гребень ее бессилен. И рядом со Звонкой тепло становится, а еще возвращаются краски. И он видит что небо, что землю с травой и ромашками, с одуванчиками желтыми, из которых Звонка плетет венок.
— Примерь вот. — Она становится на цыпочки и сама надевает венок ему на голову. — Вот так… хорош… до того хорош, что мне все девки завидуют, что ты мой брат.
И носик морщит.
А потом забирается на колено, обнимает и шепчет в ухо:
— Ты, когда жену выбирать станешь, меня слушай. Я тебе все-все расскажу про то, какие они на самом деле! А то на словах все ласковые… вот Комличева, которая надысь приезжала, помнишь, что пряник сахарный, а на меня шипела… сказала, что как хозяйкой станет, так разом погонит… не бери ее…
— Не возьму.
— А вот Ладоша, та славная. У нее сестер пятеро, и она показала, как бусы из яблоневых семак делать. Только это ж сколько яблок съесть надо…
Она морщит носик, задумываясь.
— Сколько надо, столько съедим.
Когда она в его руках, он оживает. Настолько оживает, что почти вспоминает свое имя, и кажется, что еще немного, и случится чудо.
Ведь бывают же чудеса хорошие, не такие, как зимой…
— Но все равно… вдруг да потом переменится? — в ее голосе звучит сомнение. — Не бери жены.
— Не возьму, — обещает он, и обещание это дается легко. — Зачем мне жена, когда ты есть?
Она вновь смеется.
Звонко.
Звонкой ее прозвали, имя иное, и память-сука это имя спрятала, как и его собственное. Быть может, в этом есть свой скрытый сокровенный смысл, но он не желает… он бьется головой о стену и воет сквозь стиснутые зубы, пытаясь добраться именно до того воспоминания, которое нужно.
Пальчики тонкие гладят ресницы.
— Не грусти, я знаю, что она меня не любит. — Звонка вымученно улыбается. — Но мне все равно. Главное, что ты любишь…
Матушка ругалась.
Она умеет ругать, не повышая голоса. Говорит вроде ровно и спокойно так, но каждое слово — игла под кожу. И ладно бы на него гнев матушкин обращен был, он бы выдержал это.
Нет.
Ей Звонка попалась.
Бегала она.
И смеялась. И вовсе вела себя так, как молодой боярыне недозволительно… и надо бы Звонку отдать в семью, чтобы ее научили вести себя надлежащим образом.
— Не бойся. — Звонка уткнулась носом в шею и дышит жарко, шумно. — Никуда меня не отдадут. Тятька не позволит.
Вечером отец кричит на мать. Он снова пьян, но на сей раз хмель не делает его благодушным, да и ума не отнимает, и в лицо матери летят обидные слова.
— Твой ублюдок меня позорит!
— Ты сама себя позоришь больше, чем кто-либо. — Отец выливает на голову ковш ледяной воды и отфыркивается. — С меня хватит… я любил тебя, видит Божиня, любил! И ради этой любви простил! Принял тебя и твоего… ты назвала мою дочь ублюдком? Так кто твой сын?!
— Помолчи!
Мать бледнеет.
Она становится цвета жемчуга, который так любит, предпочитая и алым лалам, и янтарю, и сапфирам. Она поджимает губы. И лицо ее, такое совершенное лицо, вдруг становится удивительно некрасиво.
— Помолчать? А чего мне молчать? Ах да… клятва… не вредить тебе… и твоему… — Взгляд отца останавливается на нем, и в этом взгляде читается что-то… тоска?
Смертная тоска. Такая близкая.
Понятная.
— Хватит, прошу. — Отец вытер лоб рукавом. Вода стекала с волос, с бороды, вода капала на драгоценный ковер, добавляя ему пятен. — Я был дураком, когда подумал, что эта моя любовь что-то да изменит. Ты уже все решила… и раз так, то пускай. Оставайся тут, а я поеду…
— Куда?
Как холоден голос матери.
— Куда-нибудь… в Святск вот вернусь. Или в Урдаль. На границе воины всегда нужны. Примут. И Звонку с собой возьму.