— Ну, так толкнешь? Толкни, чего тебе стоит?
Филипп колебался. Вдруг в это время Антонида выскочит из типографии?
— А нога? — сказал он.
— Ну, немножко.
Филипп не любил себя за то, что очень легко поддавался уговорам. «Надо бы сказать: нога ноет невтерпеж». Но он сунул шашку под мышку и стал подталкивать мотоциклет. Потом пришлось бежать. Мишка, широко расставив ноги, ехал по санной колее, а Филипп бежал по сумету. Наконец «индиан» свирепо затарахтел и, обдав его керосинной вонью, рванулся сам.
Отряхнув руки, Филипп распрямился и встретился взглядом с яркоглазой Антонидой. Она беспечно размахивала бельевой корзиной и смотрела на него.
— Ты чего здесь? — спросила она.
— Так. Подышать вышел.
— Нога-то не болит?
— Не.
— А погода располагает погулять, — и крутнула корзиной. — Белье выстиранное вот господам Зоновым еще до работы носила. А они, жадины, мне как в старо время отвалили. Да я сказала, чтоб добавляли, а то мы с мамой больше не станем стирать. А они еще: охо-хо, вот деньки настали, прачки даже грубят. Ну, правильно ведь я их обрезала?
— Правильно! — похвалил Филипп.
Так с корзиной они и шли. Антонида вытащила из кармана горсть кедровых орехов.
— На-ка, погрызи. А я теперь буржуев вовсе не боюсь.
— Ты смелая, — усмехнулся Филипп.
Она повернула к нему недоуменное румяное лицо: наивный рот бараночкой, щеки тугие блестят.
— Что, не веришь?
Она была такой понятной, что Филиппу казалось, будто давным-давно знает ее, всю ее незатейливую жизнь. С такими разговор льется, как вода под горку.
Когда Филипп возвращался с фронта, охряного казенного цвета вокзалы встречали прохарчившихся солдат жидкими супцами из сушеных судачков да гамом митингов с ораторами от разных партий.
А на вагонной крыше, коротая время, слушал он байки рыжего туляка Ведерникова о мгновенных постельных победах. Ведерников, пуча бесстыжие глаза, наставлял, что главное в таких делах нахальство и упорство.
Может, это было и правдой. Филиппу с ухаживаниями никогда не везло. Сейчас он вдруг вспомнил ведерниковские наставления, покосился на Антониду. Она тоже взглянула на него и заулыбалась. Наверное, и с парнем-то по улице шла в самый первый раз. И была счастлива.
— Ну, расскажи чего-нибудь, — потребовала она. — Идешь, как бирюк, и молчишь. Разве так ходят?
Видимо, она знала, что не так надо «ходить».
— О чем я тебе расскажу-то?
— Я не знаю. Ты уж сам…
— Вот видишь ту церкву?
Она подняла наивный взгляд. Филипп быстро нагнулся и чмокнул ее в щеку.
Она вывернулась, поправила платок и наставительно сказала:
— Ну, ты чего это? С первого раза и целоваться. Нельзя так.
Филипп нахмурился.
— Ну, я пошел тогда.
У Антониды лицо стало жалким. Покрутив носком подшитого валенка лунку в снегу, она проговорила:
— Ты со всеми так сразу и целуешься?
Филиппу стало неловко, но он сказал с лихостью опытного ухаживателя:
— Всяко бывает.
— Ну, ты и ухорез, — не то с похвалой, не то с осуждением сказала Антонида. — У меня вот отец таковский, а сам маму колотит. А свою бабу бить — все равно что по кулю с мукой: всю хорошую муку выколотишь, отруби останутся. — И вздохнула. — А теперь он еще пуще злится. Завод закрылся. Вот он без работы сидит, вас, большевиков, на чем свет стоит ругает…
Филиппу вдруг захотелось рассказать о своем отце. Он запомнился худым согнутым человеком, который пил и умилялся тем, что ждет его скорая погибель. Он возил из города на реку Вятку снег в огромных прутяных плетюхах.
Мосластая старая кобыла Синюха с выпирающими, как гармонные мехи, ребрами по-собачьи ходила за отцом. Он всегда припасал для нее корки хлеба.
Когда отец занемог совсем, он сполз все-таки с топчана и прибрел попрощаться с Синюхой до того, как Филипп отведет лошадь хозяину. Филипп сам видел это. Отец погладил Синюху по холке, сунул в отвисшую губу корку хлеба. И тут лошадь уткнулась ему мордой в грудь, и сливину глаза омыла слеза.
И потом, когда отец уже умер, Синюха, провозя мимо их дома плетюхи, норовила свернуть к воротам. С безнадежной верностью искала она своего друга.
— Вот ведь лошадь, а помнит пуще человека, — удивилась Антонида. — А у нас коза была, так она все на крышу залезала, прямо к трубе.
Так они шли и говорили о всякой всячине. Откуда что бралось. И Филиппу интересно было узнать, что мать у Антониды добрая, а сестры уже все замужние, все «обребятились». Только одно рассердило его. Сказала Антонида, что метранпаж, тот, политик, смотрит на нее со значением. Хочешь, говорит, верстать обучу?
— Я его, заразу, зря не арестовал, — загорячился Филипп. — Но ты мне скажи… Я…
Антонида дернула плечами.
— Ой, лихо мне! Да что я, сама сдачи не дам! Я бы и тебе сдачи дала, да вижу, ты не охальный, как иные. С тобой хорошо.
Филипп подумал, что ведерниковские наставления так и не пошли впрок.
Под колокольный звон соседней церквушки угас день. Они добрели до Антонидиного дома. Филипп, прощаясь, стиснул твердую руку девушки.
— Больно?
— Больно.
— А что не кричишь?
— Не хочу, — непонятно взглянув на него, ответила Антонида.
Он наклонился и ткнулся губами в полушалок.