Дедушка поднялся и, сипло дыша, прошел в комнату.
— У Костина лес-то валили? — послышался тихий голос.
— У Костина, — эхом отозвалась мама. — Оголодали, тятенька, вовсе. С грибов-то сыт не будешь. Кабы хлеб…
Я схватил продовольственные карточки и бросился в магазин. Может, дадут на два дня вперед. На день вперед я уже взял сегодня утром. Конечно, дадут, я упрошу, скажу, что маме плохо, что совсем плохо. Тогда она у меня ободрится сразу.
Но во всех магазинах мне отказывали, и даже в том, к которому мы были прикреплены, не продали хлеба. Тогда я упрямо стал к прилавку и решил не уходить до тех пор, пока продавщица не поймет, что у меня настоящее горе. Но продавщица, худая, крикливая тетка, понимать ничего не хотела. Махая в мою сторону широким ножом, кричала:
— Не дам, не дам, парень! Напросите так вперед, а потом мучайся с вами, с доходягами. В рамках держать себя надо. А ежели распустить брюхо, дак можно две буханки съесть и сытости никакой.
Она была уверена, что все происходит из-за того, что люди берут хлебный паек на два дня вперед. Ничем ее переубедить я не мог, хоть и канючил, говорил про маму.
Дело шло к вечеру, продавщица бережно смела щеткой хлебные крошки, принялась наклеивать на газетный лист отрезанные талончики, успевая ругать меня.
Ей хорошо. У самой небось хлеб есть, да еще крошки. Целые пригоршни хлебных крошек. Их-то небось она сама слопает.
— Все, все, терпенью моему конец. Иди, парень, домой, а то милиционерку позову, — угрожала она. Но я не уходил.
На помощь продавщице пришла уборщица. Она, брызгая с веника водой прямо на сандалии, потеснила меня к дверям.
— Иди, иди. Ишь какой нахальный.
У меня закипели слезы на глазах.
— Ну и лопайте ваш хлеб! — крикнул я и выскочил из магазина.
Я сел на крыльцо, думая, что они все-таки разжалобятся и позовут меня, но они не позвали. Куда теперь идти? Где раздобыть кусок хлеба? Мимо меня простучали деревянными танкетками-босоногами две фезеушницы. Одна показала язык, но я даже не обратил на это внимания.
Кто бы мог дать мне хлеба? Могла бы дать наша соседка швея-надомница Людмила Петровна. У нее заработок живой и деньги и продукты есть всегда. Я с ее Витькой нянчился, и она не откажет. Но к ней мне идти нельзя, потому что вчера она устроила скандал нашему дедушке.
Дедушку Людмила Петровна стала недолюбливать еще с зимы, с того самого дня, когда от артели надомниц ей поручили составить письмо на фронт. Письмо это надо было вложить в посылку с теплыми вещами.
«Дорогой воин! Бейся храбро и беззаветно. Не щади своей жизни, борись за славу Родины», — написала она. Начало так ей понравилось, что она не вытерпела и принесла показать дедушке: он был самым грамотным и начитанным в нашем доме.
— По-моему, можно ведь так, Фаддей Авдеич! — уверенная, что ее похвалят, сказала Людмила Петровна и тряхнула кудрявой головой.
Дедушка прочитал и стал печальным. Он с сожалением посмотрел на Людмилу Петровну.
— Знаешь, Люся, ведь они там на стуже, на вьюге, в окопах холодают и голодают, по семьям тоскуют. Им бы по-простому, но с теплом написать. Помним, мол, ждем вас. Да и не до славы теперь, Россию бы спасти.
У Людмилы Петровны губки избалованного ребенка.
— Значит, нехорошо?
— Потеплее бы. Как ты Васе своему пишешь, так и тут бы.
Людмила Петровна нервно теребила клеенчатый метр, повешенный на шею, и, видимо, не могла понять, отчего дедушке не понравилось такое красивое письмо.
— Спасибо за совет, — сдержанно сказала она. По тому, как застонала дверь ее комнаты, я понял: не только расстроилась Людмила Петровна, но и затаила злость на дедушку.
Потом вроде все улеглось, она снова стала здороваться с дедушкой, а я даже возился с ее Витькой, когда она уходила вечером в кино или по делам.
А на днях случилось такое, что ничем не поправишь. У Людмилы Петровны собрались гости. Сначала они сидели тихо, только бубнили за стеной, а потом вдруг рявкнула гармонь, и наша лампочка на столе и пол начали подрагивать от пляски.
Дедушка зажимал уши, не зная, куда деться от этого веселья.
— Что делается, что делается! Сегодня Ростов наши оставили. Немец прет, а они пляшут. Оказия! Как можно эдакое? Я им скажу, я им скажу, — не попадая в рукав своего линялого пиджака, бормотал он. — Кощунством это прозывается.
Бабушка у нас была спокойной и благоразумной. Раскладывая на кровати стежь для будущей телогрейки, она успокаивала деда:
— Сиди-ка, сиди, Фадюня. Совести нету, дак пущай пляшут. Наплевай-ко на них, — но на всякий случай щелкнула задвижкой. Она знала, что дедушка все равно не успокоится.
Дедушка вроде остывал, садился к столу и начинал ширкать лобзиком, выпиливая на фанере сказочный сад с крупными яблоками и диковинными цветами, но ничего у него не получалось. Пилки хрупали одна за другой. Он вскакивал и, задыхаясь, метался по комнате.