Очнулся у поля, безжалостно перепаханного по приказанию Поленова. Вывороченными глыбами, глубокими меж этими глыбами яминами с укором смотрело на Владимира это поле. Будто знало оно: ничего, кроме сорной травы овсюга, не родить ему теперь. Несколько лет назад по предложению Владимира нарочно запахали на этом поле семена овсюга поглубже — похоронили и помнили: не шевелить их, не тревожить… И вот…
— Я вернусь! — сами собой родились, как клятва, слова. — Вернусь!
И вот возвращался. Босиком. Не замечая покалывания промытой дождем песчано-каменистой дороги.
«…И она здесь… Сколько же лет мы не виделись?.. Неужели здесь?.. И я увижу ее… Увижу, скажу… Лена… Что же я скажу ей?..»
Торжественно, победно затрубило, загудело, запело над ним. Поднял голову: оказывается, низко над дорогой, пересекая ее, тянулись провода высоковольтной линии.
Возгудали эти мощные струны. Вторила им его душа. И вдруг все смолкло. Будто оглох он вмиг: глаза его наткнулись на крашеную синюю оградку.
Ноги сами свернули с дороги. У воротцев обулся, открыл их.
Порыжевшая хвоя простеньких еловых венков с выцветшими самодельными гвоздичками, розочками, васильками; приветливые, чаще всего смеющиеся взгляды с фотографий на крестах, на дешевеньких памятниках; посыпанные пшенной крупой свежие могилы, остатки на них яичной скорлупы… Деревенское кладбище…
Он долго искал могилу отца. Нашел. Постоял. Обошел кругом, коснулся застаревшей влажной травы в изголовье ее — поздоровался так по обычаю. Фотографии не было на тумбочке, звездочка, когда-то ярко-красная, повыгорела.
Об отце он знал, наверное, все. Из рассказов матери, сестры, друга Васи. Вспоминая об отце, и мать, и сестра всегда плакали, и Володя, слушая их, начинал, бывало, хныкать, жалея их. Но отца так никогда и не удалось ему вспомнить, даже во сне.
Горло стиснуло.
«Прости меня, отец», — сами собой сказались слова. За что его должен простить отец, он не знал. Может, за то, что долго не был здесь. Может, за то, что не мог вспомнить его живым.
«Надо будет поправить здесь все», — окинул заброшенную тесную усадебку-могилу.
Потом не спеша пошел по тропинкам, то сплошь затянутым травой, то по хорошо протоптанным, присыпанным свежей влажной глиной.
— Дядя Иван! И ты сюда перебрался…
Остановился, всматриваясь в фотографию. С нее смотрел на Владимира пожилой солдат, при всех медалях, в лихо сдвинутой набекрень пилотке. Как и должен смотреть победитель. Таким Владимир дядю Ивана не помнил.
А помнил он его сидящим на краю телеги, в стареньких валенках, и зимой, и летом. У дяди Ивана после фронта болели испростуженные ноги. Он сидел на краю телеги, а под ней болтались будто и не его совсем, будто и ненужные ему, обутые в подшитые валенки ноги. Володе даже казалось, что он и спит так, сидя на телеге.
— Дядь Иван, здрррасссте! — кричал ему, бывало, Володя, нарочно обогнув подводу с головы Гнедка, потому что дядя Иван и слышал плоховато после контузии.
— A-а, Володьша! — улыбался ему добрый возчик. — Айда садись, прокатишша!
К концу улицы уж полна телега ребятишек.
— У нас все больше Иваны, — ведет тем временем свой рассказ дядя Иван, — а у их все больше Фрицы да Гансы. Вот толькё-толькё затишок случится, оне счас складные стулья раскладывают, опять же зерькальцы — сидят и броются, сидят и броются…
…Недалеко от могилы дяди Ивана Владимир опять остановился. «Зоя! Да когда же ты?..» А она смотрела на него с фотографии, как когда-то, с какой-то кроткой нежностью. Зоя…
Конечно, она годилась ему в матери, и он должен был бы называть ее тетя Зоя. Но так уж повелось, что вся деревня, и мал и стар, звали ее просто по имени. Ну, и Володя, как все.
Вот идет она, бывало, из конторы — счетоводом работала, — а Володя издалека увидит ее и — скорей меж жердинок ворот пролезет — вот и на улице. Идет ей навстречу, а на Зою не смотрит. Но и не глядя видит, какое красивое на ней платье, какие толстые у нее косы, уложенные короной, какие белые зубы, какие веселые ямочки на щеках.
Лет пять всего и было-то ему.
— Это кто зе это топает, а? — никогда не было, чтобы не заметила его. — Это сто зе это за парниска такой холосенький?
Володя убегал от нее, она догоняла, он — в сторону, она — за ним. Володя с хохотом туда-сюда от нее. Но сдавался первым, потому что боялся: вдруг Зоя поиграет и дальше пойдет. А он так хотел, чтобы она поймала его.
И она ловила, подбрасывала на своих сильных и таких мягких, ласковых руках, щекотала, прижимала к теплой, будто пуховой груди, душистым лицом приникала к его лицу, целовала в лоб, в глаза, в щеки и приговаривала: «До цего зе я люблю этого парниску! Ух, съем сейцяс, съем! А ты любись Зою, любись? А как? Ну-ка покази, как?»
И он обхватывал ручонками ее шею и изо всех сил прижимался к ней легким своим тельцем.
Зоя, так и оставшись одинокой, — в таком уж году родилась несчастливом: в двадцать третьем, — и потом, когда он стал взрослым, любила его по-прежнему, как родного.