– Какой там! Книжечка стишков вышла, и то еле вышло… Отцовская мечта. Он мне с детства внушал, что наше родовое призвание – литература, журналистика. А у меня душа к этому не лежала – не тот темперамент. Я ведь, Оленька, считай, флегматик. Могу во-он на той скале сесть и просидеть до утра.
– Один?
– Вдвоем-то любой холерик сможет.
– А как ты поступил?
– Нас в школе добротно учили. Одна «англичанка» переехала в Киев – жаловалась, что там родителей в школу не дозовешься и то, за что у нас железный «трояк» ставили, оценивается с восторгом. У нас почти весь класс поступил в вузы. Да только я один пошел не в технический. Сначала даже неловко было: мне казалось, что учеба – это обязательно зубрить формулы, схемы чертить. А тут – читай – не хочу. У меня друг есть – мы с ним вместе поступили – так он все, что прочитывал, конспектировал. Выписки делал огромные в особую тетрадь. Это чтобы потом эту тетрадь давать нашим «технарям», у которых на художественную литературу времени не хватало…
Крутов как-то подсчитал – он порой увлекался неожиданными подсчетами, – что «городские» студенты, которые на учебу ездили из дома, каждый год проделывали два кругосветных путешествия, сидя за преферансом.
– Представь! – говорил он, пораженный подсчетом и мучимый той же наивной совестливостью, что и Шеин. – Можно весь шарик – дважды по экватору и по Гринвичу! А тут в лучшие годы каждый день по четыре часа преферанса. Да по Москве минут сорок… почти два месяца в году – псу под хвост. Каждый шестой год жизни. Это если так дальше пойдет – лет десять? Как за ограбление…
Шеину на первом курсе казалось, что и одет он не так, и говорит не то. Специально для него Крутов сочинил «Памятку оптимисту-провинциалу». И действительно Коле становилось легче, когда он вспоминал напыщенный текст: «В куске вечности, который нам отведен, несомненно, есть место для грусти. Без нее просто было бы скучно, как на бесконечной сплошной ярмарке. Страсти порождают вдохновение. Разочарования делают нас опытнее. Воспари, взгляни окрест – и разулыбался душой!..» Далее шли обильные цитаты из средневековой поэзии, переполненные европейскими реалиями тринадцатого века…
– Как интересно! – вздохнула Оля.
– М-да. Интересно… Занялись бесшабашные футболеры красивой заумью, и запутались, запутались… по глупости стали себя от прошлого собственного отделять. А это чревато.
– А у меня каждый день котлы да кастрюли, – вздохнула Оля. – Одна радость – танцы да кино. А мать уже и сюда приезжала.
– А ты что же, зазорным делом считаешь людей кормить?
– Что там я считаю! – вдруг раздраженно сказала Оля, и глаза ее сузились. – Как собачонка – чувствуешь много, а сказать ничегошеньки не можешь. Грубость вокруг, воровство…
Шеин глянул на острые ключицы и снова вспомнил сестру.
– Знаешь, существует такой пресс: снизу – мертвые слова, сверху – мертвые души…
– Читали… Ладно, что толку от разговоров. И что я могу сделать, когда все порядочные люди… флегматики какие-то.
С моря подул ветерок. Становилось зябко.
– Уже поздно. Пора идти, – сказал Оля.
– Да, полтретьего…
У железнодорожной кассы застыли мумиеобразные фигуры в одеялах. Среди них, наверное, были и давешние танцоры, которые теперь дремали, сидя на ступеньках и парапете.
Они вдвоем молча шли по игрушечному, декоративному городку. Коля подумал, что уж слишком здесь все подчинено приезжим. Стало немного обидно за городок и за весь «Понт Эвксинский». Шеин вспомнил затаенное благородство Балтики, и неряшливая щедрость Черного моря показалась ему смахивающей на улыбчивую уступчивость уличной женщины, о которых он читал в заграничных романах.
– Ну, вот и мой дом! – сказала Оля. – Спасибо вам. Прощаемся?
– Что ж, до свидания! – Коля постарался улыбаться. Наступила неловкая пауза. Оля чуть заметно усмехнулась и поцеловала его в худую щеку, нежную и тонкокожую.
С минуту Шеин смотрел, как она исчезает в виноградной глубине гурзуфского двора, где можно услышать сопение или храп едва ли не в любой коробке из-под обуви.
VII
Надо телеграмму дать Ане, вспомнил Шеин, послезавтра ведь ее день.
Он не раздеваясь повалился в кровать, но заснуть долго не мог. Сердце смутно ныло, чуя холодок проклятой ледышки.
Платить так или иначе приходилось за все. Радостное напряжение недавнего прошлого оборачивалось чем-то иным, спокойно-изжитым.
Честолюбивые планы стали казаться нелепыми, смешными, и не потому, что были неисполнимы. Неумолимое конечное «Зачем?» прерывало кажущееся перспективным многоточие и так или иначе ставило точку на любом шеинском планировании. Он чувствовал, что как-то враз отпали как волглая штукатурка с потолка, всякие увеселительно-бодрящие «выходы», которые до сей поры были беспроигрышны в периоды хандры. Напротив, они стали тяготить – мысль все время забегала дальше: хорошо, а что потом? Даже откровения любимых книг он представлял всего лишь плодом изощренной тоскующей мысли – и не более.