Я несусь сломя голову по лестнице, спотыкаюсь на верхней ступеньке – и прямо под ноги Маше, сбегала она навстречу.
– Ах, шутенок!.. вот испужал!..
Тоже веселая, румяная. Она рада, что выздоровел отец и теперь скоро свадьба у них с Денисом. Схватывает меня, трет мне лоб, ушибленный о полсапожек, целует, где ушибло, в губы даже, и мне не стыдно. И приговаривает-поет, как песенку:
Будто под «Камаринскую» поет. И я тоже, вышло и у меня песенкой:
Скачу на одной ножке – и слышу, как у каретника Гаврила онукивает Чалого, и тоже весело: «Да сто-ой ты, милок-дурок!» Мне хочется посмотреть, как закладывает он Чалого, давно мы не катались. Скачу на одной ножке по ступенькам, через две, даже через три ступеньки, и бегу сенями, где Гришка начищает до жару новые штиблеты отца, ерзает лихо по ним щеткой, и так-то ловко и складно, будто щетка это поет: «Я чесу-чесу-чесу… ды-я чесу-чесу, чесу… д́ еще шкалик поднесу!» Будто и щетка рада, и блещут от радости штиблеты. Все на одной ножке, доскакиваю до каретника, прыгаю на пролетку, пляшу на играющей подушке, а язык выплясывает во рту: «Ды-я чесу-чесу-чесу…» Радостно пахнет веселая пролетка, сияет глянцем, и Чалый сияет-маслится и будто подмаргивает мне весело: «Прокачу я тебя сейчас, ух ты как!» – и тонкая гнутая дуга черным сияет лаком, пускает зайчиков.
– Едем сейчас, Гаврилушка? – спрашиваю я, все еще не веря счастью.
– Едем-едем-едем к ней… ах, едем к любушке своей!.. – отвечает Гаврила песенкой.
Верно, едем! Даже и Гаврила радостный, а то скучный ходил, собирался уйти от нас, на Машу обижался, что выходит замуж за Дениса. Мне хочется больше обрадовать его, чтобы он был всегда веселый, и говорю ему:
– А знаешь, Гаврилушка… Маша, может быть, выйдет и за тебя замуж?..
– Не-эт… – говорит Гаврила, как-то особенно глядя на меня, и делается грустным, – этого нельзя, не полагается. Да мне наплевать.
Он стоит на одной ноге, а другую упирает в оглоблю у дуги и потом засупонивает крепко ремешком.
Я прыгаю с пролетки, скачу на одной ножке, скорей, скорей одеваться, а язык все выплясывает: «Ды-я чесу-чесу-чесу… д́ еще шкалик поднесу!» Подскакиваю к крыльцу, а тут… приехал наш доктор Клин! Так и захолодало страхом: «Вдруг остановит, скажет – нельзя водой?!»… И что же оказалось? – можно! Увидал Клин, какой отец нарядный и веселый, – взял за руку, пощупал «живчика», палкой постукал об пол – и говорит:
– Очень хорошо. Первое дело, чувство хорошо. Лед – хорошо. Облитие – хорошо, для чувства. Голову не размотайте, ни! После облития ваш цирюлькин Сай Саич… я его знай, в ваши бань моюсь, – заново назабинтует. А денька в три и снимем, будете быть молодец. Но!.. – и Клин стукнул палкой, – тико полить и невысоко… колодни вода не сраз, а мало-понемалу.
Смешно очень говорит. Он не русский, а совсем почти русский, – очень любит гречневую кашу и – «ши-шчи». У него и попугай по-аглицки говорит, его роду-племени. И опять мне Клин пообещал попугая подарить. Всегда так обещает: «Подарю тебе пупугай, когда у него син родился». Но это он нарочно: два года уж прошло, а все еще не родился. Да мне теперь и попугая не надо, теперь всякая радость будет.
Клина оставили попить чайку в саду, с паровой клубникой, и он тоже стал провожать нас, довольный, что вылечил. И весь-то двор вышел нас провожать, всякая уж душа узнала, что Сергей-то Иванычу совсем лучше, в бани собрался даже. Всегда уж едут в бани, как от болезни выправятся. Так полагается: «смыть болезнь».
Гаврила подал пролетку лихо: вылетел от каретника и стал как вкопанный у подъезда. Отец весело сбегает по ступенькам, во всем новом: в шелковой шляпе-дыньке, в перчатках, с тросточкой, к Пасхе только купил, с собачьей головкой из слоновой кости, в «аглицких» брюках в шашечку, в сиреневом сюртуке «в талию», в сливочном галстуке – как на Светлый день. Глупенькая портниха, которую зовут «мордашечкой», руками даже всплеснула-заахала: «Ах-ах, вот молодчик-то… прямо молодой человек, жених!» Все толкутся вокруг пролетки, глядят на нас: и Трифоныч, и скорняк, и сам бараночник Муравлятников – «долгая борода», и плотники, и кто только ни есть на дворе, – все радуются, желают отцу здоровьица, дивятся, какой он ловкий, а только три недели, как привезли его без памяти и всего в крови. И Цыганка вертится, визжит с радости, руки лижет, в пролетку вот-вот вскочит. Матушка просит – поосторожней, голову бы не застудить, не ходить в «горячую» да нашатырного спирта не забыть взять, вдруг дурно станет. Отец говорит: «Не будет дурно, голова совсем свежая, хоть верхом! во-здух-то, милость-то дал Господь!..» Хлопает Горкина по коленке. Я перед ними на скамеечке.
– С Богом, Гаврила.
Крестится на небо, и все крестятся. Снимают картузы, говорят: