Рассказывает нам и все на портомойни глядит – за выручкой следит? У него сторожка на берегу, удочки, наметки, верши… – всякая снасть. И рыбка всегда живая, на дне, в садочке живорыбном. Глаша с Машей белье полощут и все хохочут. Ноги у них белые-белые – «чисто молошные», говорит Денис:
– На белой булочке все, балованные. А что, Михайла Панкратыч, с конторщиком-то у Маши не вышло дело?
– А тебе какая забота? Ну, не вышло… пять сот приданого желает.
– Пя-ать со-от?! А сопляк сам. За меня бы пошла… в шелках бы ее водил, а не то что… пя-ать со-от!..
– Припас шелки-то?..
– Дело это наживное… шелки. На одном раке могу на любое платьице… коль задастся…
– А коли не задастся? На водчонку-то у те задастся…
– Водчонку мы тогда побоку… Поговорили бы, Михал Панкратыч… крестный ей. Летось намекал ей – и пить брошу… ну, рыбку ловить бросить не могу, – все-то меня корит: «Шут речной, бродяга…» – это что на реке ночую… – карактер мой такой, не могу. А так – остепенюсь, зарок дам… – глядит на меня Денис, ковыряет в песочке палочкой. – Это она выпимши меня видала, пошумел я… А я брошу… поговорите, Михал Панкратыч.
Мне жалко Дениса: смирный он такой стал, виноватый будто. И говорю:
– Поговори, голубчик Горкин!
Горкин не отвечает, бородку потягивает только.
– Как остепенюсь, папашенька мне обещали… к Яузскому мосту взять, там больше лодочек, доходишка от гуляющих больше набежит… поговорили бы, Михал Панкратыч…
– Уж к тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а не верткую. Маша… хорошая наша, худого не скажу, да набалована она, с ней те трудно будет. И непоседа ты…
– Я потишей буду, Михал Панкратыч… – вздыхает Денис.
– Поговори, Горкин, – прошу его. – Они будут в домике жить, и у них детки разведутся… и мы в гости будем к ним приезжать…
Денис схватывает меня, колет усами щечку.
– Пойдем, покажу тебе, кто у меня живет-то!..
Он входит со мной в Москва-реку, идет в воде по колена. У большого камня, который называется «валун-камень», он останавливается и шепчет:
– Гляди в воду, сейчас отмутится…
Белый песочек видно, и вот – длинные черные прутики шевелятся под камнем… что такое?!
– Не желаешь вылазить… ла-дно.
Он нашаривает под камнем, посадив меня на плечо, и достает огромного рака, черным-то-черного, не видано никогда.
– Это старшой у них, никогда его не беспокою, давно тут проживает. Такая у меня примета: уйдет мой рак – и мне нечего тут жить – ждать… не выходит мне счастья, значит. А покуда гожу, может, и сладится мое дело.
И сажает рака под «валун-камень». Я слышу знакомую песенку, поет Маша тоненьким голоском:
Мы подтягиваем с Денисом:
– Эх, – говорит Денис, – следо-чки!..
Выносит меня на портомойку, несет мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу по спине и кричит: «Сле-дочки!» И она шлепает Дениса, а он пригибается со мной и приговаривает: «А ну еще… а ну?..» И Глаша, и другие принимаются хлестать нас. Денис кричит: «Ребенка-то зашибете!..» – и бежит со мной по плотам.
Горкин кричит сердито:
– Чего дурака ломаешь, да еще с дитей?! время не знаешь?!
А мне и не больно, а весело. Денис просит прощенья и все говорит: «Поговорите ей, Михал Панкратыч… мочи моей нет, душа иссохлась».
Горкин не отвечает. Денис приносит из домика гармонью и начинает играть. Я знаю это – «Не велят Маше за реченьку ходить… не велят Маше молодчика любить…». Хорошо играет. Горкину даже нравится. Маша кричит с плотов в смехе:
– А ну, сыграй любимую-то свою – «Вспомни-вспомни, мой любезный, мою прежнюю любовь»! – и все хохочет.
И Глаша хохочет, и все бабы. Денис кладет гармонью и идет собирать выручку. А мы с Горкиным закусываем хлебцем с зеленым луком.