Дядя Егор очень похож на Кашина: такой же огромный, черный, будто цыган, руки у него — подковы разгибает; все время дымит кручонками — «сапшал», морщится как-то неприятно, злобно, и чвокает страшно зубом, плюет сердито и всех посылает к… этим, чуть не по нем что. Кричит на весь двор, с улицы даже на нас смотрят:
— И чего они… — эти! — там по-лзут!.. — ну, черным словом! — канитель разводят, как…! про Крестный ход-то!
Тетя Лиза ахает на него, ручками так, чтобы утихомирить:
Е-го-ор Василич!..
А он пуще:
— Сроду я все Егор Василич… сиди-молчи!..
Клавнюша, в страхе, руками на него так и шепчет:
– «… и расточатся врази Его…»
Донская густо усыпана травой, весело, будто луг. Идут без шапок, на тротуаре местечка нет. Прокатил на паре-пристяжке обер-полицмейстер Козлов, стоиком в пролетке, строго тряся перчаткой, грозя усами, выкатывая глаза: «стро-го у меня!..» Значит — сейчас начнется. И вот, уж видно: влево, на Калужском рынке, над чернотой народа, покачиваются в блеске первые золотистые хоругви…
— Идет!.. иде-от!!.
Подвигается Крестный ход.
Впереди — конные жандармы, едут по обе стороны, не пускают народ на мостовую. Карие лошадки поигрывают под ними, белеют торчки султанчиков. Слышится визг и гомон:
— Ах ты, ст……!.. выскочила, прокля……
Гонят метлами с мостовой прорвавшуюся откуда-то собаку, — подшибли метлой, схватили…
Теперь все видно, как начинается Крестный ход.
Мальчик, в бело-глазетовом стихаре, чинно несет светильник, с крестиком, на высоком древке. Первые за ним хоругви — наши, казанские, только что в ход вступили. Сердце мое играет, я знаю их. Я вижу Горкина: зеленый кафтан на нем, в серебряной бахромке. Он стал еще меньше под хоругвей; идет-плетется, качается: трудно ему идти. Голова запрокинута, смотрит в небо, в золотую хоругвь, родную: Светлое Воскресение Христово. Вся она убрана цветами, нашими георгинами и астрами, а над золотым крестиком наверху играет, будто дымок зеленый, воздушная, веерная спаржа. Рядом — Василь-Василич, красный, со взмокшими на лбу лохмами, движется враскорячку, словно пудовики в ногах: он несет тяжелую, старую хоругвь, похожую на огромную звезду с лучами, и в этой звезде, в матовом серебре, будто на снежном блеске светится Рождество Христово. Блеск от него на солнце слепит глаза. Руки Василь-Василича — над запрокинутой головой, на древке; древко всунуто в кожаный чехол; чехол у колен, мешает, надо идти враскачку, — должно быть, трудно. Звезда покачивается, цепляет, звонкает об сквозящую легкую хоругвь Праздника Воскресения Христова. Больше пуда хоругвь-Звезда, и на одном-то древке, а не втрояк. Слезы мне жгут глаза: радостно мне, что это наши, с нашего двора, служат святому делу, могут и жизнь свою положить, как извозчик Семен, который упал в Кремле за ночным Крестным ходом, — сердце оборвалось. Для Господа ничего не жалко. Что-то я постигаю в этот чудесный миг… — есть у людей такое… выше всего на свете… — Святое, Бог!
А вот и трактирщик Митриев, в кафтане тоже. Он несет другую тяжелую хоругвь нашу: в ослепительно-золотых лучах, в лазури, темный, высокий инок — ласковый преподобный Сергий. Он идет над народом, колышется; за его ликом в схиме светится золотое солнце. Вот и еще колышется: воин с копьем, в железе, клонится к Преподобному.
— Иван-Воин… — шепчет мне Кланюшка, — с нашей Якиманки… трудится Артамон Иваныч, москательщик.
Звонкают и цепляются хоругви: от Спаса в Наливках, от Марона-Чудотворца, от Григория Неокессарийского, Успения в Казачьей, Петра и Павла, Флора-Лавра, Иоакима и Анны… — все изукрашены цветами, подсолнухами, рябинкой. Все нас благословляют, плывут над нами. Я вижу взмокшие головы, ясные лысины на солнце, напруженные шеи, взирающие глаза, в натуге, — в мольбе как будто.
Кланюшка шепчет: