Все дивились, как рано цветут цветы, как сильно. А больше всего дивились, что собирался раскрыться “страшный змеиный цвет”, – большая арма в зеленой кадке. Никогда не цвела она. А теперь, из самой середки, откуда выходили длинные листья, похожие на весла, вытянулся долгий зеленый стебель с огромной шишкой. Еще на “Крестопоклонной” заметил его отец. Матушка сколько раз просила выбросить его вон, – “сколько он нам несчастья принес!..” – но отец не хотел и слышать, смеялся даже: “что же, преосвященный несчастья хотел дедушке, подарил-то?!” И вот, в это лето, “страшный змеиный цвет” выбросил долгий стебель и наливает цветок-бутонище. Видавшие его в теплицах рассказывали: “как змеиная голова цветок! пасть огненная, как кровь... а из нее то-нкое, длиннеющее жало, сине-желтое, будто пламень!” И садовник-немец из Нескучного тоже говорил – “ядовитый-змеиный голова... ошень жютки!”.
Гости глядят на бутонище и шепчутся и все покачивают головой. Я разбираю в шепоте: “и этот еще, страшенный... и все цветы! это уж всегда к чему-то”. К чему-нибудь страшному? Боюсь и думать, страшно от этих слов – “к чему-то”. Но зачем же тогда сажают цветы, и все хотят, чтобы они цвели?” И вдруг, вспоминаю радостно, как умная тетя Люба говорит про разные приметы: “все это бабьи сказки!” И вот, когда бабка Надежда Тимофеевна, дяди Егора мать, костлявая-худящая, похожая на Бабу-Ягу, и такая-то скряга, прошамкала над моим ухом, глядя на “страшный змеиный цвет”, – “это уж неспроста... не к добру-у...” – я испугался и рассердился – крикнул: “все это бабьи сказки!” Она хотела схватить меня за ухо, но я отскочил в высунул ей язык. Она так и зашипела-зашамкала: “ах, ты, пащенок... выпороть тебя!” Пожаловалась матушке, но та только отмахнулась: “ах, оставьте, тетушка... не до того мне”.
Обедали без отца. Он поднялся было, Горкин его поддерживал... но когда входил в залу, у него закружилась голова. Все затихли, глядели, как он ухватился за косяк. Он махнул рукой, и я разобрал его слабый голос: “нет... лягу...” Его положили на диван и побежали за льдом. Обед был невеселый, и гости скоро разъехались.
Вечерком я пошел к Горкину в мастерскую. Он сидел под поникшей березкой и слушал, как скорняк читал про Великомученика и Целителя Пантелеимона. Я долго слушал, как жалостливо вычитывал Василь-Василич... – как царь Максимлиян терзал Святого и травил дикими львами, но не мог причинить смертной погибели, и тогда повелел воинам, дабы усекли Святому главу мечом. И великие чудеса случились. Когда царь Максимлиян велел побить львов а выкинуть мертвые тела их голодным псам и хищным орлам, никто и не коснулся святых тел, потому что они не тронули Святого, а легли покорно у его ног. А когда царь, в ярости, повелел бросить их в бездонную прорву, тела добрых львов остались нерушенными и нетленными. И тут я подумал; если бы и с папашенькой случилось чудо, исцелил бы его Целитель!.. А Горкин тут и сказал:
– Великие исцеления истекали от Целителя. Один купец в Туле ногу себе топором посек, и загнила нога, все доктора отказались вылечить, потому “онтонов огонь” жег ногу. А как помолился купец с горячей верой Целителю, помазали ему ногу святым маслицем от лампады Целителя, – здоровая нога стала.
И скорняк рассказал про разные чудеса. Я спрашиваю Горкина: “а папашеньку может исцелить Целитель?” Он говорит: “а это как Богу будет угодно, молиться надо Целителю, чтобы призрил благосердием на лютое телесе озлобление”.
Посидели мы до огня, уж и ворота заперли. И слышим – опять все Бушуй воет, нет на него уема. Горкин перекрестился и сказал, воздыхая:
– И с чего это он развылся... воет, воет – все сердце извел!
– Стало быть, уж он чует чего... до Радуницы еще выть начал... – говорит скорняк. – К беде и завыл, что вот Сергей Иванычу с лошади упасть... Вот... к болезни его и воет.
И стало мне страшно, как в тот вечер, когда завыл Бушуй в первый раз, в Егорьев День. Вот и цветы все цветут, нежданно... – гости-то все шептались, и этот Бушуйка воет... Страшно идти гулкими, темными сенями, жуть такая. Тут прибежала Маша, кликнула ужинать, и Сергей Иваныч Горкина посидеть зовет. А как, спрашиваем, не лучше? Ничего, говорит, тошнится только. Втроем и пошли сенями.