Как-то я, маленький, взял дедова Ленина и куда-то понёс. Дед молча с улыбкой забрал его у меня, покачал головой и поставил на прежнее место. Это было сделано так, что я всё тогда почувствовал и навсегда запомнил. Очень я любил моего деда. Я люблю память о нём, он в моих воспоминаниях безупречный человек. Жаль, что дорогое ему фото пропало тогда, когда я ещё не ценил памятные детали и любил выбрасывать хлам и старьё. Сейчас бы дедушкин Ленин читал газету в моём кабинете, как просто дорогая моему деду и мне, именно в связи с дедом, вещь.
В шкодной своей юности я позволял себе серьёзную шалость и даже дерзость. Позволял её не то что без зрителей, но и без свидетелей. Я отлично понимал ту дерзость как что-то недопустимое. Оказавшись летом на центральной площади в погожий день, я любил зайти в могучую тень памятника Ленину и, когда вокруг никого не было, выставлял из тени руки так, чтобы у тени Ленина над годовой появлялись рожки. А однажды я сделал уж совсем неприличную тень. Но тут же ужаснулся своему поступку, сокрушённо устыдился и сознаюсь в содеянном только теперь. Думаю, меня тогда не одобрили бы, увидев такое, даже наши записные хулиганы и школьные сквернословы-похабники.
Все школьные годы летние каникулы я проводил у бабушки в городе Жданове, ныне Мариуполе. Бабушка, та, что не была учительницей биологии, жила рядом с Азовским морем в небольшом беленьком доме на улице Грибоедова, в районе, который местные называли Гаванью. «На Гавани», – говорили они. Этот район ещё называли Нахаловкой, потому что он был застроен без всякого плана, как кто захотел. Воду брали из колонок на улице, туалеты были те самые – деревянные, вонючие, со страшными ямами. У бабушки ещё была летняя кухня и огород. Бабушка выращивала выдающиеся помидоры. В разгар урожая она выставляла за калитку на улицу маленькую зелёную табуретку, а на неё ставила эмалированный тазик с пирамидой самых красивых и крепких помидоров. Иногда у неё эти помидоры покупали – за сущие копейки.
Помидоры я тогда не любил, но с ними меня принимали в компанию вечно пропадающих на море или лазающих по фруктовым деревьям местных пацанов. Я приносил им помидоры, краюху хлеба, и меня брали с собой даже в самые опасные места, типа реки Кальмиус или на рыбоконсервный завод, куда ходить мне было категорически запрещено.
Гавань тогда жила весьма шебутной и особенной жизнью. Дома Гавани с одной стороны жались к железной дороге, с другой сползали в море, а с третьей упирались в стену рыбзавода, за которым текла глубокая, тёмная и жутко грязная река Кальмиус.
Рыбзавод сильно вонял, в Кальмиусе была вся таблица Менделеева, а море у Гавани было таким мутным и замусоренным, что страшно вспоминать. Но завод шумел, на нём работала и воровала с него рыбу добрая половина Гавани, а Кальмиус кишел ржавыми, но шустрыми траулерами, которые в него заходили из моря, швартовались и сдавали улов на завод.
На Гавани было три маленьких пляжа, по сути – кусочки свободного от строений, нагромождения искорёженных металлоконструкций и камней песчаного берега. На этих пляжах проходила вся летняя жизнь. Кто-то жил у самого моря, кому-то надо было идти минут пять, кому-то десять. Но гаванские люди, приехавшие к ним родственники и квартиранты, для которых и такое море было в радость, собирались на пляж каждый раз как на длительный пикник, то есть с едой на завтрак, обед и ужин, с бадминтоном, шашками-шахматами, колодами карт, газетами, книгами, рукоделием и прочим. Пляжи были замусорены до невозможности, а в море плавало столько всего, что трудно было в отдельные дни пересилить себя и шагнуть в прибой, в котором арбузные корки и медузы были самыми невинными ингредиентами.
В том море я научился плавать и нырять, ловить руками и есть живьём шустрых креветок, доставать из ржавых труб и утопленных автомобильных покрышек чёрных бычков-кочегаров. На том море получил я свои самые сильные переживания по поводу рыбалки. Там я видел лодки браконьеров, ночью они подходили к пляжам, а местные тётки забирали у них улов: осетров, судаков, камбалу, – чтобы уже утром продать на базаре из-под полы.
У того моря я был впервые сильно увлечён девочкой. Мне было тринадцать. Ей, думаю, около того. Юля Костенко ходила на море одна. Я знал куда и ошивался там как бы случайно. Я знал, где она живёт, и частенько вечером слонялся возле её домика. Мечтал пригласить её в кино в Дом культуры рыбзавода (местные называли его клуб «Бычок»). Но так и не решился. Отважился только взять у неё адрес и всю осень, зиму и весну писал ей письма. Она ответила несколько раз. Помню очаровательный её круглый почерк и большое количество очаровательных же ошибок. На следующее лето у неё появился парень из центра города, старше и существенно больше меня.