Лермонтов так быстро, можно сказать, так внезапно сделался знаменитостью, что не успел ни удивиться, ни обрадоваться. Глазунов, например, затеял второе издание «Героя», прислал с приказчиком уйму денег, а Лермонтов, забывшись и не сразу поняв, в чём дело, заподозрил какое-то недоразумение и чуть не выгнал его. Хорошо, что неожиданно появился «русский немец белокурый», Мишка Цейдлер; Лермонтов опомнился, выдал приказчику расписку и сел с Мишкой пить вино. Попивая, они не торопливо вспоминали юнкерскую школу, где вместе учились, и Гродненский гусарский полк, в котором Цейдлер продолжал служить и поныне.
Вертюков, очень не хотевший возвращаться на Кавказ, глядя на Лермонтова с тайным упрёком, вспоминал почему-то не Царское, а именно Селище, совместное с Лермонтовым житьё-бытьё на берегах Волхова, где у гродненских гусар были зимние квартиры. Зная, что Лермонтов не прогонит его от такого редкого гостя, Вертюков с обезоруживающим нахальством расспрашивал Цейдлера о прежних своих приятелях-денщиках, а когда тот уехал, задумчиво сказал, имея в виду гродненских офицеров:
— Ить хорошие господа, душевные...
Отпуск Лермонтова уже подходил к концу, а бабушки всё не было. Андрей Иванович, встречаясь с ним, глядел соболезнующе и даже почему-то виновато. После завтрака Лермонтов ездил на прогулку в коляске. Дни стояли ясные, яркие. Петербургские улицы — мостовые и стены домов — сверкали белыми дрожащими пятнами, нестерпимо горевшими в окнах.
Краевский уговорил Лермонтова позировать молодому художнику Горбунову, и теперь они втроём каждое утро съезжались на квартире Краевского, на Литейном.
Горбунов хотел докончить портрет Лермонтова в масле, начатый им же ещё три года назад, как раз по возвращении из Селища. Лермонтов был на том портрете в ментике, гладко причёсанный, со светлым клоком, который видно не всегда. Но теперь Лермонтов не хотел надевать ментика — это уже казалось ему чем-то тайным и незаконным. Решили, что Горбунов будет рисовать его в тенгинском мундире и акварелью.
Лермонтов, туго закутав шею малиновым шёлковым платком (он был простужен) и держа шашку между колен, сидел в кресле боком к окну и изредка, соскучившись, непроизвольно старался заглянуть на улицу.
— Послушай, Андрей! — сердито отодвигаясь от мольберта и обращаясь к Краевскому, говорил Горбунов. — Я устал иметь дело с этим человеком! Пусть его рисует кто хочет!
Краевский сокрушённо качал напомаженной головой.
— Бог мой! Бог мой! — негромко говорил он. — Какие мальчишки! И это люди, чьи имена с гордостью будут повторяться в России через сто лет!..
Нетерпеливо ожидая бабушку, Лермонтов опустился в собственных глазах до того, что перечитал чуть не все статьи о «Герое», напечатанные ещё в прошлом году в петербургских и московских журналах. Согласиться до конца он не мог ни с одной, в каждой обязательно была ложка дёгтю. Белинский, например, в общем верно понявший Печорина, самому Лермонтову ни с того ни с сего вздумал приписывать «субъективно-салонный взгляд на жизнь». (Уж не из разговора ли в ордонансгаузе вывел он такое заключение?) Шевырев, слово которого всегда значило для Лермонтова очень много, объявил Печорина каким-то неопределённым «mirage de l’occident»[91]
, не имеющим будто бы ничего общего с русской жизнью. Вот так раз, господин профессор! Пальцем в небо, как говорится, изволили...Чего же было ждать от какого-то Бурачка (или дурачка!), который, конечно, и высказался соответственно: и Печорин, мол, и сам Лермонтов, и (что всего забавнее!) княжна Мери — как есть «неперебесившиеся казарменные прапорщики», и ничего больше.
А кстати, какие ещё бывают прапорщики? Лучше всех, судя по его статье, к «Герою» отнёсся Булгарин, но в городе ходили упорные слухи, будто бабушка вместе с экземпляром романа послала ему пять сотенных ассигнаций, вложив их между страницами.
Когда Лермонтов, не зная, сердиться ему или смеяться, спросил у Акима, насколько это верно, тот ответил, пожав плечами:
— Абсолютно верно. Или тебе мало Соллогуба?..
Знал Лермонтов, что «Героем» недоволен и Василь Андреич Жуковский, хотя и не показывает виду. Что это так, понял Лермонтов из того, что Василь Андреич, как-то сидя у Карамзиных, то и дело напевал, всячески расхваливая, песню Казбича «Много красавиц в аулах у нас...» и песню про море и кораблики, которую поёт контрабандистка в «Тамани». О прозе же ни полслова...
Софи Карамзина под большим секретом рассказала Лермонтову, что видела длинное письмо государя, полученное императрицей прошлым летом в Эмсе, когда она лечилась на водах. В письме государь, как заправский рецензент, придирчиво разбирал «Героя» по косточкам, но всех подробностей Софи не упомнила, ей только удалось, нарочно для Лермонтова, затвердить наизусть две фразы: «Je trouve le second volume d'etestable et tout 'a fait digne d’etre 'a la mode. C’est avec ces romans-l'a que l’on gate les moeurs et fausse les caract'eres»[92]
.Лермонтов искренне подивился, что после такого отзыва цензура разрешила второе издание...