— Скажите, эта песня принадлежит именно вашей редакции? — спросил меня однажды майским вечером сорок пятого года в прокуренном баре пресс-кэмпа при армии Ходжеса низенький, пегий корреспондент «Балтимор сан».
— Нет, почему же, она общая. Ее знают и поют все наши фронтовые журналисты.
— Но так не может быть, это удивительно! У каждой редакции свои интересы. Как может Херст петь то же, что и Сульцбергер!
Сознаюсь, этот ход мыслей показался мне неожиданным и забавным.
— Пожалуй, вы правы, — заметил я и добавил: — По-своему, конечно. Но надо идти дальше. Внутри каждой редакции тоже сталкиваются разные интересы. Я представляю себе дело так, что у каждого сотрудника «Балтимор сан» должен быть, так сказать, индивидуальный гимн, своя собственная песня, которую он и распевает, упросив знакомого композитора положить ее на музыку.
Пегий мой собеседник рассмеялся и с расчетливым простодушием ответил:
— Конечно, у вас иначе. У ваших журналистов одна песня.
— Песня одна, но голоса разные. Вы это могли заметить даже сегодня, — невинно откликнулся я.
И поскольку таким образом разговор перешел на тему «свободы печати», я решил не стесняться.
— У вас там действительно разные песни. Газеты Маккормика, кажется, уже затянули пронацистские арии. Будете подтягивать или повремените?
Бородатый великан Гарри Феллоу подошел к пегому и, склонившись над ним, быстро сосчитал до десяти.
— Конец, — сказал бородатый, — тебе уже не встать. Что правда, то правда!
Да, у нас одна песня, одна судьба, одна цель. Обо всем этом думаешь сейчас, а тогда я просто послушался капитана Шапошникова, тем более что его предложение, как я твердо понял, сулило защиту от опасности, хотя, признаться откровенно, не отдавал себе полного отчета, в чем она могла состоять.
Я кивнул капитану в знак согласия, хотел его порасспросить, но он торопливо зашагал дальше по узкой траншее.
Когда мы говорим о военных литераторах и журналистах как о летописцах Победы, то имеем в виду, разумеется, целый комплекс понятий, а не только те оперативные корреспонденции, какие они посылали в свои газеты с боевых участков фронта.
Мы говорим и о внимательном изучении оперативно-тактического фона событий, изучении впрок, поскольку в то военное время собственный самоконтроль и военная цензура, естественно, ограничивали возможность таких публикаций. Мы говорим об изучении воинской психологии, изучении бесценного, особенно для тех, кто впоследствии стал писать о войне в объемных формах — романы, повести, рассказы.
Я и сам выпустил в свет после войны несколько книг: «Подмосковный караул» — повесть-хронику, где основу сюжета представляет собой литературное первооткрытие подвига двадцати восьми героев-панфиловцев, выпавшее на мою долю; повесть «Тень друга, или Ночные чтения сорок первого года» — попытка автора заглянуть в историю русской армии из времен Отечественной войны; «Мужские беседы» — повесть о верности военной присяге, о верности и взаимовыручке в бою, а в еще более широком смысле — о верности военным союзам, таким, как Варшавский Договор. Всю жизнь я пишу на военные темы, а в последние годы стал и литератором-международником. Война и мир противоположны друг другу во всем. Но советские писатели, особенно те, кто пишет о международных отношениях и ведет борьбу с нашим идеологическим противником, по существу, отстаивают дело мира, обороняют плоды нашей Великой Победы.
А сейчас я хочу вернуть читателя в траншею Курской дуги, с которой начались эти страницы, и показать — на одном небольшом примере, — что такое воинская психология, с чем ее, как говорится, едят и какое огромное значение имела она на фронте, да и сейчас, в период боевой подготовки войск к защите Родины.
…Оставшись вроде бы один, я прислушался. Вокруг царила мертвая тишина. Обычно, несмотря на отсутствие активных действий, здесь дни и ночи идут огневые бои, происходят мелкие стычки, а сейчас неожиданно все смолкло. Не слышно треска пулеметных очередей, прекратились артиллерийские и минометные налеты. Даже снайперы и те замолчали. Все замерло в каком-то совершенно непривычном для здешних краев безмолвии, настолько непривычном, что, оглядевшись, перебросившись словами с солдатами, я почувствовал, будто людям стало как-то неловко. В их движениях ощущалась осторожность, разговаривали они вполголоса.