тусклой позолотой рамах, в обрамлении которых на меня взирал мой зеленовато-молочный призрачный двойник, длинные галереи, увешанные потемневшими от времени портретами каких-то господ и дам в пышных старинных одеяниях: менялись типы лиц, прически, цвет волос — и все равно известное фамильное сходство, несмотря ни на что, угадывалось; иногда почти неуловимое, кажущееся уже утраченным, оно вдруг прорывалось столь явно, с такой точностью повторяя исходную матрицу, словно пристыженный своей суетной забывчивостью род, дабы уже никогда не забывать о себе, стремился на веки вечные закрепить в памяти собственный изначальный облик.
Золотые, усыпанные драгоценными камнями табакерки — в некоторых на самом дне еще виднелись остатки благоуханного зелья, — казалось, только вчера кто-то запускал в них пальцы за доброй понюшкой табаку; трости с пожелтевшей слоновой костью резных набалдашников, перстни с гербом фон Иохеров — то словно предназначенные для детского мизинчика, то как будто изготовленные на заказ великану; перламутровые веера, кружевные юбки, ажурная вязь которых истончилась настолько, что на них и дышать-то было страшно; ветхие шелковые туфли на высоченных каблуках, уже один только вид которых заставлял сердце сладко сжиматься, рождая в воображении эфемерные, почти фантастические образы юных изнеженных созданий...
В большинстве помещений лежал такой толстый слой пыли, что мои ноги по самые щиколотки утопали в ней; дверные створки поддавались нехотя, со скрипом, а, распахиваясь настежь, бесцеремонно сметали нежную невесомую субстанцию небытия в стороны, и прямо у порога серой унылой пустыни возникала пара симметричных оазисов — пестрые птахи порхали в пышных гирляндах цветочных орнаментов и грозные тигры хищно разевали алые пасти в причудливых, хотя и несколько поблекших, узорах великолепного азиатского ковра.
Неделями бродил я по преданным забвению покоям родительского дома и, позабыв обо всем на свете, знакомился с их безмолвными обитателями.
Подростком я иногда захаживал в наш скромный городской музей и до сих пор помню щемящее чувство какой-то тоскливой обреченности, которое охватывало меня при виде пустынных зал с бесконечными рядами жутковато отсвечивающих витрин — там, под стеклом, в стерильной чистоте и порядке покоились древние, не имеющие ко мне никакого отношения «единицы хранения». То, что я испытывал, блуждая в пыльных
лабиринтах родового гнезда, не шло ни в какое сравнение с мертвящей музейной тоской! Любой предмет, взятый мной в руки, о чем-нибудь да говорил, он продолжал жить, особый жизненный ток исходил от него — то был голос крови, и моя кровь, узнавая себя в нем, послушно откликалась на зов предков: прошлое и настоящее сливались во мне в безупречно гармоничный строй какой-то неведомой, чуть грустной мелодии. Я ощущал дыхание людей, чьи кости давным-давно истлели в могилах. Холодок пробегал у меня по спине, когда я думал о незнакомых, никогда не виденных мной поколениях, растворивших свой образ в моей крови: в этих стенах они жили — здесь, заливаясь слезами, вступали в жизнь и здесь же, хрипя в предсмертных судорогах, покидали ее; здесь любили и страдали, смеялись и скорбели, здесь остались дорогие их сердцу вещи, которые, храня верность умершим хозяевам, по-прежнему сиротливо и безмолвно стояли на своих привычных местах, но стоило взять их в руки, и они, отогревшись, начинали шептать что-то тихое и благодарное...
Вот, казалось бы, ничем не примечательный стеклянный шкапик, скромно прячется в углу, а у самого все полки заставлены особыми, выложенными красным бархатом футлярчиками, в которых надменно возлежат овеянные славой ордена и медали: золотые с чеканными рыцарскими профилями ничуть не потускнели и сверкают так же гордо и ликующе, как и много лет назад, серебряные же как-то помрачнели и, словно облачившись в траур, скорбят по своим безвременно погибшим хозяевам; у каждой, в строгом соответствии с рангом, — свой ряд и свое место, снабженное крошечной этикеткой с поблекшей каллиграфической надписью, уже не поддающейся прочтению, и все это почтенное общество, в котором кое-где зияют досадные пробелы, прямо-таки трясется в горячке немощного старческого честолюбия: «Собирай, собирай, коллекционируй нас, заполняй пустующие места, мы хотим быть все вместе, в комплекте»; доселе неведомые желания кокетливо порхают во мне, ластятся и жеманно канючат: «Приюти нас, добрый человек, мы сделаем тебя счастливым...»
Или это уютное старинное кресло с великолепными резными подлокотниками — на вид само достоинство и покой, а ведь чуть из кожи вон не лезет, соблазняя соснуть в его ласковых войлочных объятиях, да еще и томно поскрипывает: «Присядь, странник, отдохни, а уж я тебя ублажу, поделюсь с тобой тайнами прошлых веков», но стоило мне только довериться этим обволакивающим посулам, и в меня, ни слова не говоря, мертвой