В тот момент, когда мать произносила последние слова, Патриция впервые с момента своего появления в комнате подняла глаза – очень резко – и пристально посмотрела на Буллита. Он словно ждал и боялся этого и сначала не осмеливался смотреть на дочь. Но воля Патриции, превратившая ее нежное и подвижное лицо в нечто жесткое, окаменелое, сломила сопротивление Буллита. Его взгляд встретился со взглядом ребенка. В его чертах отразилось чувство бессилия, вины, страдания, мольбы. Глаза Патриции не меняли своего выражения.
Истинный смысл этого безмолвного обмена взглядами стал понятен мне лишь позднее. Но для Сибиллы все сразу стало ясно. Губы ее побелели и ей никак не удавалось справиться с их дрожанием. Она спросила, причем от фразы к фразе тон ее повышался:
– Ну что же ты, Джон? И ты тоже онемел, как твоя дочь! Всегда заодно против меня! Ты даже ни слова ей не сказал, не упрекнул, что она приходит домой в такое время, когда я от страха уже места себе не нахожу.
– Я очень огорчена, мама, поверь мне, – тихо сказала Патриция. – Очень, очень огорчена. Но Кинг пришел сегодня намного позднее обычного. И во что бы то ни стало хотел меня проводить. Вы, наверное, слышали его.
– Разумеется, – сказал Буллит, – его узнать…
Сибилла не позволила ему продолжать.
– Довольно, довольно! – закричала она. – Я больше не хочу, я больше не могу жить в этом сумасшествии.
Она повернулась ко мне и, вся трясясь от беззвучного и беспричинного смеха, от смеха, который даже трудно было назвать смехом, закричала:
– Вы знаете, кто это такой, этот Кинг, которого моя дочь ждет до вечера и который потом ее провожает, Кинг, чей голос узнает ее отец? Вы знаете?
Сибилла перевела дыхание и закончила пронзительным, истерическим криком:
– Это лев! Да, лев! Хищник! Чудовище!
Она была на грани нервного срыва и, должно быть, поняла это. Стыд и отчаяние оттого, что ее видят в таком состоянии, смели с ее лица все, что не относилось к ним.
Патриция сидела словно застывшая в своем накрахмаленном платье, и загар у нее на щеках казался потускневшим.
– Иди к ней, – сказала она отцу. – Она сейчас нуждается в тебе.
Буллит повиновался. Девочка перевела взгляд на меня. В нем было невозможно что-либо прочитать. Я пошел к себе. Я был не в состоянии что-либо сделать для них.
– Ребенок льва… – говорили о Патриции работающие в заповеднике негры.
XIV
Бого, который ждал меня перед хижиной, вошел вслед за мной в помещение и спросил:
– В котором часу господин будет ужинать?
Его униформа, его голос, его лицо, его поза, необходимость отвечать ему – все в нем меня немыслимо раздражало.
– Ничего не знаю, – ответил я. – Да и не имеет это никакого значения. Попозже я как-нибудь разберусь с этим сам.
– Господин пожелал, чтобы я все упаковал сегодня, чтобы уехать как можно раньше, – заметил Бого.
– Мы уедем, когда у меня будет на то желание, – сказал я, сжав зубы.
Бого сначала заколебался немного, но потом спросил, опустив голову:
– Но мы все-таки уезжаем, господин, да?
Мне очень не понравилась интонация его голоса, где слились воедино страх, упрек и навязчивое стремление как можно скорее покинуть заповедник.
– Это буду решать только я, – ответил я.
– А самолет господина? – прошептал Бого.
Скорее всего, я поступил бы так, как я поступил, даже если бы мой шофер не обнаружил в разговоре со мной столько упрямства. Однако в тот момент мне казалось, что меня заставил принять решение протест против отвратительного посягательства на мою свободу. Я вырвал лист из своего блокнота, написал несколько строчек и приказал Бого:
– Отнесите это в бунгало, немедленно.
В моем послании Буллиту я просил его передать в Найроби во время ближайшего сеанса радиосвязи, что я аннулирую заказ на зарезервированное для меня место в самолете, который летит послезавтра в Занзибар.
В соответствии с правилами заповедника электрогенератор прекратил свою работу в десять часов. Я зажег ветрозащитную лампу и расположился на веранде. Бутылка с виски стояла в пределах досягаемости. Но я не притрагивался к ней. Пить мне не хотелось, равно как и есть или спать. И думать тоже не было никакого настроения. Успело похолодать. Ночь была прозрачная. В темноте выделялись сухие линии колючих деревьев и столообразная форма Килиманджаро. Небо и звезды скрывал соломенный навес. Это не имело значения.
Мысли мои вертелись вокруг вещей сугубо практических, сугубо тривиальных. Я размышлял, не забыл ли вписать что-либо из необходимого в список покупок, который отдал Бого. Он должен был, едва наступит утро, отправиться в расположенную в тридцати километрах деревню Лайтокито к индийцу-бакалейщику, дабы пополнить наши съестные припасы. Я не без юмора вспомнил ужас, охвативший моего черного шофера с головой черепахи, когда он узнал, что наше пребывание среди диких зверей продляется на неопределенное время. Потом я вообще перестал думать. Скорее всего, устал…