Она уже успела приучить меня к неожиданным и стремительным переменам у нее в настроении. И все же меня поразило внезапно появившееся у нее на лице страдальческое выражение. Казалось, только невыносимый приступ физической боли мог быть причиной этой вот бледности, залившей сквозь загар ее лицо, этой вот гримасы, исказившей ей губы, этого скорбного выражения в глазах.
– Белые не имеют права. Я не хочу, чтобы они убивали зверей, – сказала Патриция.
Голос у нее был задыхающийся, прерывистый.
– Негры – это совсем другое. Тут все справедливо. Они живут среди животных. Они похожи на животных. Они не лучше вооружены, чем животные. Тогда как белые… С их огромными ружьями, сотнями патронов! Причем они убивают просто так. Ради забавы. Ради того, чтобы считать трупы.
Голос девочки стал вдруг высоким и превратился в истерический крик:
– Я ненавижу, я проклинаю всех белых охотников.
Глаза Патриции смотрели мне прямо в глаза. И она поняла смысл моего взгляда. Ее крик перешел в испуганный шепот.
– Нет… Не отца. Нет на свете человека лучше него. Он делает животным только добро. Я не хочу, чтобы говорили о всех тех, кого он мог убить.
– Но откуда тебе известно? – спросил я.
– Он рассказывал маме, своим друзьям, когда я была совсем маленькая. Он думал, что я не понимаю. А теперь я не хочу, я не выношу… Я слишком его люблю.
И тут мне стал ясен истинный смысл того взгляда, которым накануне, в бунгало, девочка запретила Буллиту закончить его рассказ об охоте на львов в Серенгетти.
Патриция опустила стекло, высунула наружу свою стриженную под горшок головку и долго вдыхала поднимаемую машиной горячую пыль. Когда она повернула ко мне лицо, на нем уже не было никаких следов страдания. На нем было написано лишь радостное нетерпение. Она что-то приказала Бого. Наша машина свернула на кочковатую, змеистую тропинку.
То ли из-за неровности почвы, то ли из-за направления тропы, которая вела нас к таинственным лесным порослям и запретным убежищам диких зверей, но вопреки обыкновению Бого вел машину очень плохо. Рессоры, тормоза, коробка скоростей скрипели, стонали. Мы продвигались вперед с ужасным тарахтением.
– Стоп, – сказала внезапно Патриция шоферу. – А то вы сейчас перепугаете зверей или разъярите их.
Она схватила меня за руку и пригласила:
– Пойдемте.
Потом, дотянувшись мне до уха, прошептала:
–
Она спрыгнула на землю и направилась прямо к ощетинившимся колючками кустам.
II
Пока длился переход, буквально в каждом движении Патриции сквозила забота обо мне. Она раздвигала и приподнимала колючие ветки, предупреждала, где нужно быть повнимательнее, а иногда просто даже прокладывала мне дорогу. Следуя за ней, я обогнул холм, обошел болото, взобрался на скалу и прошел сквозь высокую, показавшуюся мне сначала непроходимой бруссу. Нередко мне приходилось продвигаться вперед на коленях, а то и вообще ползти.
Когда девочка наконец остановилась, я огляделся и увидел, что мы находимся в овраге с частоколом такой густой, такой плотной растительности по краям, что она смотрелась как стена. Патриция долго стояла, во что-то вслушиваясь, определяя направление ветра, потом сказала мне своим самым приглушенным голосом:
– Не шевелитесь. Не дышите, пока я вас не позову. Будьте очень осторожны. Это ужасно серьезно.
Она легко выбралась из оврага и исчезла, словно ее проглотили заросли. Я стоял посреди самого непроницаемого безмолвия, какое только может отягощать дикую землю Африки вблизи экватора, когда солнце едва прошло зенит, а воздух раскален, напоен пламенем, задымлен.
Я стоял один, затерянный в лабиринте сухих джунглей, неспособный найти дорогу куда бы то ни было и связанный с обитаемым миром исключительно доброй волей маленькой девочки, которая только что растворилась в колючих зарослях.
Однако вовсе не страх гнал все быстрее и быстрее по всему моему взмокшему телу легкую, короткую дрожь. Или, точнее, то был страх, но находящийся где-то далеко за пределами обычного страха. Источником его было отнюдь не чувство опасности. Я дрожал, потому что теперь каждая секунда приближала меня к встрече, к знакомству, находящемуся где-то за рамками человеческого удела. Потому что, если мое предчувствие меня не обманывало, а теперь я знал, что оно меня не обманывает…
Я дрожал все сильнее и сильнее. Мой страх возрастал с каждым мгновением. Но не было на свете такого счастья, на которое я согласился бы обменять этот страх.
В безмолвии бруссы вдруг раздался детский смех, высокий, звонкий, ликующий, чудесный, похожий на звон колокольчиков. Но еще чудеснее был смех, который ему ответил. Потому что это и в самом деле был смех. Во всяком случае, ни мое сознание, ни мои способности к восприятию не в силах подсказать мне другое слово, другое аналогичное впечатление для обозначения этого громогласного, добродушного рокота, этой хриплой, могучей животной радости.
Нет, неправда. Такого просто не