Пили-ели из старых чаш и братин, передаваемых по кругу. Этим необычным и приятным способом в отреставрированной звоннице воссоздавалась картина давно ушедшей жизни. Вот какое застолье ожидало Льва Николаевича и Наталью Викторовну... Пиршество еще не началось, когда я вернулся в звонницу и тут же ощутил доброе внимание Льва Николаевича: «О, вы с реки. Вы уж примите, а то замерзнете». В те молодые свои годы я слыл профессиональным выпивальщиком: сколько бы ни выпил в компании, не пьянел и не шумел. Зная за собой это качество, постарался не ударить в грязь лицом перед таким человеком и принял довольно приличную дозу. Закусил огурчиком, успел подумать, что надо бы накинуть сухую рубашку и...
Подобное со мной в жизни два или три раза случалось. Видимо, алкоголь добрался до каких-то неподготовленных уголков организма и буквально снес меня «с лица земли». Потихоньку добрался до соседней комнаты, где на полу была расстелена огромная калька с чертежами будущего креста. Повалился на нее и так, «самораспявшись», проспал часа три. Открываю глаза и вижу участливо наклонившегося надо мной Льва Николаевича. «Вы прямо как воин на васнецовском поле лежите. Я подходил все время, проверял, но чувствовал, что дышите. А теперь можно и к столу. Мы ваш уголок за вами сохранили», — я еще не знал, как добр этот строгий, серьезный человек, насколько тактичной и по-мужски цельной бывает его заботливость.
Страшно неудобно, стыдно: при первом знакомстве опростоволосился! Но друзья помогли мне быстро войти в ритм застолья. И, конечно, это был стол, за которым надо было только слушать Льва Николаевича.
Негромко, неторопливо, с характерным петербургско-университетским грассированием он рассказывал о теории этногенеза, о книгах, которые пишет, и о своей жизни. Теперь мы знаем, сколько несправедливости и зла пришлось пережить младшему Гумилеву. Но если читатель полагает, что на собеседников Льва Николаевича обрушивалась хотя бы толика этого страшного груза, он ошибается.
Сложилось так, что все мои главные учителя были узниками ГУЛАГа, притом «серьезными», отсидевшими не год-другой, а по максимуму. В университете курс русского декоративно-прикладного искусства нам читал профессор Виктор Михайлович Василенко, только что вернувшийся в Москву после «десятки». Мерзавец, по навету которого он получил срок, работал рядом, но Виктор Михайлович не допускал и намека на выяснение отношений. Не зная о прошлом Василенко, вы ни за что не сказали бы, что огромный кусок жизни этого влюбленного в свой предмет, восторженного, элегантного человека прошел на нарах.
Профессор Василенко возил нас на первую практику в Суздаль и Владимир. Вместе с ним я впервые оказался у церкви Покрова на Нерли — с тех пор это мое самое любимое место России. Виктор Михайлович рассказывал о фресках Рублева, рельефах Дмитровского собора, но ни словом не обмолвился о своем гулаговском прошлом. Не говорили о лагерных ужасах и Николай Петрович Сычев, и его ученик, а мой учитель Леонид Алексеевич Творогов. Если и вспоминали, то с юмором, самоиронией, как Творогов однажды: «Представьте, с моим-то врожденным подвывихом ноги будит ночью охранник и велит идти за двадцать километров — полено принести. Пришлось пойти. Иначе расстреляли бы». Байка, анекдот — не более.
И рассказы Льва Николаевича Гумилева были не о страшном, а о его занятиях наукой, стихами или о случавшихся с ним любопытных происшествиях. Плыл, к примеру, однажды на лодке по одной из сибирских рек. Видит — на берегу языческий идол. Для науки предмет интереснейший. Причалил, взял истукана на борт: чтобы в ближайший музей доставить. Тут река заволновалась, забурлила. «Я понял, что лодка потонет и быстро к берегу, к берегу. Идола поставил, и река сразу утихомирилась». Лев Николаевич то ли все еще сожалел, то ли подсмеивался над давней неудачей.
Такие вот истории. Николая Петровича Сычева я не решился спросить. Виктора Михайловича тоже. А Гумилеву волновавший меня вопрос все-таки задал: «Лев Николаевич, вы прошли такую страшную школу. При вашем блестящем литературном слоге могла бы выйти необыкновенно интересная книга. Вы напишете ее?» Он грустно покачал головой: «Савелий Васильевич, я боюсь пережить это еще раз. Писать спокойно, схоластически не смогу. Начну переживать заново, а уже моей жизни на это не хватит». Таков был ответ.
Разговор происходил через много лет после нашего знакомства, а в тот первый псковский вечер у всех было легкое летнее настроение. Белой ночью возвращались мы от Смирнова, пели какие-то хорошие песни. Я думал: какое же счастье, что все-таки существует связь времен и поколений. И я, барачный мальчишка, закончил университет, работаю реставратором и иду рядом с человеком, у которого была такая трудная жизнь, но который вместе с нами шутит, поет. А мы пытаемся соответствовать, но это совсем не в тягость.