Болконский, как и Безухов, вовсе не представитель поколения, пережившего 1812 год. Это герой, принадлежащий не истории, а миру этих смыслов, по Толстому, остающихся важнейшими во все времена. Но и в его крови, как в крови Пьера, бьется пульс времени. Оно напоминает о себе не только бонапартизмом, почти неизбежным в ту пору для русских молодых людей этого круга, плененных мечтой о своей героической роли в истории, которая их усилиями переменится необратимо, напоминает не только скепсисом и холодом души, когда эти иллюзии рушатся. Время должно было, вопреки всем их стараниям смотреть на вещи трезво, привить им увлечение либеральными идеями, которыми ознаменовалось, говоря пушкинскими словами, «дней Александровых прекрасное начало», точно так же, как оно должно было в них разбудить глубокий и непатетический патриотизм, когда нашествие Наполеона поставило на карту будущее России.
Вся социальная психология и строй понятий героя проникнуты, хотя это не всегда очевидно, духом времени, на которое пришлась его жизнь, но сам он, если ему, пусть только на мгновенье, открылось небо Аустерлица, не исчерпан этим временем и даже ему не подчинен. Тонкость и органика сцеплений — война и мир, мир политический и мир домашний, частная, индивидуальная судьба и национальная жизнь — вот в чем заключался метод Толстого, писавшего свою главную книгу. Князь Андрей должен был испытать себя на поприще государственной деятельности — и, конечно, его покинуть, упрекнув себя за легковерие, — точно так же, как ему необходимо было оказаться в центре событий при Аустерлице, а затем при Бородине. И все это для него только приближение — прямыми или окольными путями — к «непонятному, но важнейшему», куда устремлены его мысль и душа.
Искать материалы Толстому активно помогали старик Берс и старшая его дочь Елизавета, теперь свояченица писателя. С их помощью была получена большая связка писем Марьи Аполлоновны Волковой, фрейлины императрицы Марии Федоровны. Письма относятся к 1812 и 1813 годам и адресованы графине Варваре Ланской, урожденной Одоевской. Обе дамы отличались многообразием интеллектуальных интересов, у обеих был обширный круг не только светских, но литературных знакомств: Волкова дружила с Вяземским и впоследствии хорошо знала Пушкина. Ланскую писатель Владимир Одоевский называл своим ангелом-хранителем. Девятнадцатилетняя Мария Волкова описывает приятельнице московскую атмосферу первых дней войны, приближение катастрофы, накал патриотических настроений, которыми захвачена и она сама. Продолжающаяся в Петербурге обычная светская жизнь, о которой ей пишет Ланская, вызывает у Волковой недоумение и даже негодование: «Как можете вы посещать театр, когда Россия в трауре, горе, развалинах и находилась на шаг от гибели?»
Князь Вяземский, человек не военный, «возымел дерзкую отвагу участвовать в качестве зрителя в Бородинском сражении. Под ним убили двух лошадей, а сам он не раз рисковал быть убитым… Не слыхав никогда пистолетного выстрела, он затесался в такое адское дело». Важный для Толстого факт. Ведь у него Бородино будет описано во многом так, как его увидел и пережил такой же далекий от военного мира человек, Пьер, который, очутившись на батарее Раевского, «никак не думал, что это окопанное небольшими канавами место… было самое важное место в сражении», и поражает солдат своей нелепой фигурой в белой шляпе. Решение Пьера ехать к армии и его план, оставшись в сдаваемой врагу столице, убить Наполеона, который всего несколько лет назад был, в его глазах, великим человеком, образцом для подражания, показано как спонтанное, но совершенно естественное в московской атмосфере лета 1812 года. Из писем Волковой понятно, что такой же естественной была «дерзкая отвага» Вяземского, в ту пору скептичного поэта, вольнодумца, воспитанного на европейской, главным образом французской культуре.
Ланская упрекает свою корреспондентку в «ненависти к Петербургу». И в общем не без причины. Волкова, подобно Ростовым пережившая московский исход после Бородина, пишет ей в ноябре 1812 года из Тамбова: «Эти два города слишком различны по чувствам, по уму, по преданности общему благу для того, чтобы сносить друг друга… все мы русские, за исключением Петербурга». В третьем томе «Войны и мира», отданном изображению победоносной пока кампании Наполеона, петербургские сцены занимают совсем небольшое место и особенно резко контрастируют с картинами отступления, горящего Смоленска, Бородина, где нашествие получило «в своем разбеге смертельную рану», огненного смерча на московских улицах. Свершается историческое событие, «которое навсегда останется лучшей славой русского народа», а петербургские салоны поглощены пересудами по поводу назначения главнокомандующим Кутузова, хотя государь его не выносит еще со времен Аустерлица, и еще больше — пикантными слухами о сердечных терзаниях графини Безуховой, решающей, кому из двух почитателей она, при живом муже, отдаст свою руку.