Однообразный бег саней во тьме по замкнутым кругам, странное, бессмысленное, кажущееся попятным движение: «Сани, казалось иногда, стояли на месте, и поле бежало назад» — нечто сродни ощущениям современного путешественника в самолете или сверхскоростном поезде. Монотонно повторяющиеся вновь и вновь строения, предметы, ощущения (иллюзия остановки времени, а оно стремительно несется вперед, всё преображая): «поехали… той же дорогой, мимо того же двора… мимо того же сарая, который уже был занесен почти до крыши и с которого сыпался бесконечный снег; мимо тех же мрачно свистящих и гнущихся лозин и опять въехали в то снежное, сверху и снизу бушевавшее море». Море, а еще точнее, бескрайняя снежная пустыня, где со всех сторон, спереди, сзади, была везде одна и та же однообразная белая колеблющаяся тьма, иногда как будто чуть-чуть просветляющаяся, иногда еще больше сгущающаяся.
И звуки в этой белой снежной мгле (рассказ черно-белый: строгие цвета смерти и Апокалипсиса) унылые, монотонные, усыпляющие (механически засыпают герои, вот только проснуться им «некуда»). Когда безмолвие взрывает какой-то страшный, оглушающий крик, невольно овладевает страх, словно кто-то возвестил о надвигающейся гибели и Страшном суде — и хотя выясняется, что это всего лишь заржал Мухортый, «ободряя ли себя или призывая кого на помощь», но страх остается, не проходит.
Самый значительный, символико-мистический образ рассказа — чернобыльник. Он мог бы стать символом сопротивления, неодолимой жизненной энергии, как татарник в повести «Хаджи-Мурат», этот «выросший на меже высокий чернобыльник, торчавший из-под снега и отчаянно мотавшийся под напором гнувшего его всё в одну сторону и свистевшего в нем ветра», а внушает сбившемуся с дороги «хозяину» ужас, заставляя содрогнуться; куда бы он ни направлял лошадь, всё время наталкивался на межу, поросшую чернобыльником, всюду была только та пустыня, в которой он пребывал один, «как тот чернобыльник, ожидая неминуемой, скорой и бессмысленной смерти», смерти, которой он так боялся, казалось, воплотившейся в слишком реальном, действительном образе чернобыльника (а для сегодняшнего читателя неизбежно ассоциирующегося с Чернобылем).
В начале сентября 1894 года Толстой вдруг «продумал очень живой художественный рассказ о хозяине и работнике», а уже в середине месяца был готов первый вариант, тогда же переписанный Татьяной Львовной и Марией Львовной, очень близкий по стилистике и тенденции к народным рассказам. Вариант Толстого не удовлетворил, и он вернулся к работе над рассказом в следующем году. Трудно вылепливались характеры главных героев — и Толстой не жалел усилий на их лепку, оттачивая до немыслимого совершенства каждую деталь. Еще труднее — финал произведения, где так важно было избежать малейшей фальши и морализирования, заметных в вариантах, всплывавших по инерции привыкшего к проповеди и поучениям автора трактатов и боевых задорных статей. В вариантах смерть Брехунова изображалась слишком прямолинейно, не изнутри, а, в сущности, со стороны и даже мелодраматично: «И вдруг ему стало светло, радостно. Он поднялся над всем миром. Все эти быки, заботы показались так жалки, ничтожны. Он узнал себя, узнал в себе что-то такое высокое, чего он в 40 лет ни разу не чувствовал в себе. Слава Богу, и мне тоже, и я не пропал, подумал он. И что-то совсем другое, такое, чего и назвать нельзя, сошло на него, и он вошел в него, и кончилось старое, дурное, жалкое и началось новое, светлое, высокое и важное».
Всё это Толстой даже не радикально переделает, а целиком устранит. И, не жалея времени и усилий, всё исправлял да «подмалевывал», а потом послал рукопись для передачи в предсимволистский журнал «Северный вестник» Л. Гуревич и А. Волынского (Флексера) Николаю Страхову, эстетическому вкусу и добросовестности которого доверял, с просьбой внимательно прочитать рассказ и вынести ему критический приговор. Со смиренной просьбой, так трогательно прозвучавшей:
«Вы просмотрите его и скажите, можно ли его печатать. Не стыдно ли? Я так давно не писал ничего художественного, что, право, не знаю, что вышло. Писал я с большим удовольствием, но что вышло, не знаю. Если вы скажете, что нехорошо, я нисколько не обижусь…»
Страхов, ознакомившись с рукописью, пришел в совершенный восторг: «Боже мой, как хорошо, бесценный Лев Николаевич!.. Василий Андреич, Никита, Мухортый стали моими давнишними знакомыми. Как ясно, что Василий Андреич под хмельком! Его страх, его спасение в любви — удивительно! Удивительно! А Мухортый ушел от него к Никите… целая драма, простейшая, яснейшая и потрясающая».
Тончайшие критические замечания. Особенно великолепно сказанное о Мухортом, положительно одном из главных персонажей рассказа — он всё прекрасно понимает, безупречно делает, безошибочно и проницательно чувствует («Только не говорит…», хотя его ржание красноречивее и сильнее слов), и Мухортый, действительно, покружив Брехунова по адскому кругу, уходит от него к тому, кого любит и считает подлинным хозяином.