Толстой часто размышлял о том, какой духовный смысл заключен в смерти маленьких детей, которую даже преждевременной невозможно назвать, скорее, довременной, и не находил ответа. Размышлял и подавленный смертью Ванечки, когда сама жизнь поставила вопрос: зачем жил и умер «этот мальчик, не дожив и десятой доли обычной человеческой жизни»? И ему кажется, что он подыскал разумное объяснение:
«Он жил для того, чтобы увеличить в себе любовь, вырасти в любви, так как это было нужно тому, кто его послал, и для того, чтобы заразить нас всех, окружающих его, этой же любовью, для того, чтобы, уходя из жизни и тому, кто есть любовь, оставить эту выросшую в нем любовь в нас, сплотить нас ею. Никогда мы все не были так близки друг другу, как теперь, и никогда ни в Соне, ни в себе я не чувствовал такой потребности в любви и такого отвращения ко всякому разъединению и злу. Никогда я Соню так не любил, как теперь».
Толстой выстраивает объективные, весьма банальные, даже «дурацкие», и разумные рассуждения. Природа забирает лучших, к приему которых мир еще не готов, назад, в некотором роде пробуя, экспериментируя, чтобы идти вперед (мистическая, в отличие от позитивистской, концепция прогресса): «Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка». Таково объективное, очень распространенное и «дурацкое» рассуждение, которому не противостоит, а скорее, переключает мысль в другую и высшую плоскость рассуждение «разумное»: «Он сделал дело Божие: установление Царства Божия через увеличение любви — больше, чем многие, прожившие полвека и больше». А параллельно, рядом рождается максима в духе высоко ценимого Толстым Паскаля: «Да, жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я».
Объяснения и рассуждения предварительные. Толстой и в дальнейшем будет возвращаться к этим неотвязным вопросам. Почти через десять лет он даст гораздо более обдуманный ответ в дневнике: «Спрашивают, зачем умирают дети, молодые, которые мало жили. Почем вы знаете, что они мало жили? Ведь это весьма грубая мерка временем, а жизнь меряется не временем… Почему вы знаете, какой внутренний рост совершила эта душа в свой короткий срок и какое воздействие она имела на других».
Значительно сильнее Толстого волновали тогда, в 1895 году, не ответы на «вековечные» вопросы, а Софья Андреевна и согласие в семье. И сначала он готов был поверить в начавшийся спасительный духовный поворот, испытывая странное и двойственное чувство: «Софья Андреевна поразила меня. Под влиянием этой скорби в ней обнаружилось удивительное по красоте ядро души ее. Теперь понемногу это начинает застилаться. И я не знаю, радуюсь ли я тому, что она понемногу успокаивается, или жалею, что теряется тот удивительный любовный подъем духа. Хотя и года всё больше и больше сближают нас, смерть эта еще более сблизила нас с нею и со всей семьею». Дочери Марии он в торжественном стиле писал о вступлении матери в новую жизнь, «которая есть ступень к верху, к свету», радуясь и благодаря Создателя за ее и свое «оживление, воскресение в смысле духовном». Разительная перемена в жене, пожалуй, потрясла Толстого больше, чем смерть сына, осветив духовную важность события: «Боль разрыва сразу освободила ее от всего, что затемняло ее душу. Как будто раздвинулись двери и обнажилась та божественная сущность любви, которая составляет нашу душу… всё, что только чем-нибудь нарушало любовь, что было осуждением кого-нибудь, чего-нибудь, даже недоброжелательством, всё это оскорбляло, заставляло болезненно сжиматься обнажившийся росток любви».
Толстой готов всегда любоваться этим нежным цветком, лелеять его, понимая, что это невозможно, так как довольно и легкого дуновения земного воздуха и росток начнет увядать, а потом закроются и раздвинувшиеся на мгновение «двери». Вот они уже и начали медленно закрываться, о чем сожалеет Толстой, бессильный передать жене свое понимание жизни и смерти:
«Но время проходит, и росток этот закрывается опять, и страдание ее перестает находить удовлетворение… в всеобщей любви, и становится неразрешимо мучительно. Она страдает в особенности потому, что предмет любви ее ушел от нее, и ей кажется, что благо ее было в этом предмете, а не в самой любви. Она не может отделить одно от другого; не может религиозно посмотреть на жизнь вообще и на свою. Не может ясно понять, почувствовать, что одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви, или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, — различно сочетаясь — одни прежде, другие после, — как волны».
Ивану Бунину, посетившему в то время Толстого в Хамовниках, запомнились худое, темное и строгое лицо Толстого и сказанное им о смерти сына:
— Да, да, милый, прелестный мальчик был. Но что это значит — умер? Смерти нет, он не умер, раз мы любим его, живем им!