Несколько раз я видел на его лице, в его взгляде, хитренькую и довольную усмешку человека, который, неожиданно для себя, нашел нечто спрятанное им. Он спрятал что-то и - забыл: где спрятал? Долгие дни жил в тайной тревоге, всё думая: куда же засунул я это, необходимое мне? И боялся, что люди заметят его тревогу, его утрату, заметят и - сделают ему что-нибудь неприятное, нехорошее. Вдруг - вспомнил, нашел. Весь исполнился радостью и, уже не заботясь скрыть ее, смотрит на всех хитренько, как бы говоря:
"Ничего вы со мною не сделаете".
Но о том - что нашел и где - молчит.
Удивляться ему - никогда не устаешь, но все-таки трудно видеть его часто, и я бы не мог жить с ним в одном доме, не говорю уже - в одной комнате. Это - как в пустыне, где всё сожжено солнцем, а само солнце тоже догорает, угрожая бесконечной темной ночью.
ПИСЬМО
Только что отправил письмо Вам - пришли телеграммы о "бегстве Толстого". И вот,- еще не разъединенный мысленно с Вами,- вновь пишу.
Вероятно, всё, что мне хочется сказать по поводу этой новости, скажется запутанно, может быть, даже резко и зло,- уж вы извините меня,- я чувствую себя так, как будто меня взяли за горло и душат.
Он много раз и подолгу беседовал со мною; когда жил в Крыму, в Гаспре, я часто бывал у него, он тоже охотно посещал меня, я внимательно и любовно читал его книги,- мне кажется, я имею право говорить о нем то, что думаю, пусть это будет дерзко и далеко разойдется с общим отношением к нему. Не хуже других известно мне, что нет человека более достойного имени гения, более сложного, противоречивого и во всем прекрасного, да, да, во всем. Прекрасного в каком-то особом смысле, широком, неуловимом словами; в нем есть нечто, всегда возбуждавшее у меня желание кричать всем и каждому: смотрите, какой удивительный человек живет на земле! Ибо он, так сказать, всеобъемлюще и прежде всего человек,- человек человечества.
Но меня всегда отталкивало от него это упорное, деспотическое стремление превратить жизнь графа Льва Николаевича Толстого в "житие иже во святых отца нашего блаженного болярина Льва". Вы знаете - он давно уже собирался "пострадать"; он высказывал Евгению Соловьеву, Сулеру сожаление о том, что это не удалось ему,- но он хотел пострадать не просто, не из естественного желания проверить упругость своей воли, а с явным и - повторю - деспотическим намерением усилить тяжесть своего учения, сделать проповедь свою неотразимой, освятить ее в глазах людей страданием своим и заставить их принять ее, вы понимаете - заставить! Ибо он знает, что проповедь эта недостаточно убедительна; в его дневнике Вы - со временем - прочитаете хорошие образцы скептицизма, обращенного им на свою проповедь и личность. Он знает, что "мученики и страдальцы редко не бывают деспотами и насильниками",- он всё знает! И все-таки говорит: "Пострадай я за свои мысли, они производили бы другое впечатление". Это всегда отбрасывало меня в сторону от него, ибо я не могу не чувствовать здесь попытки насилия надо мной, желания овладеть моей совестью, ослепить ее блеском праведной крови, надеть мне на шею ярмо догмата.