Это был не умозрительный кризис, но «остановка жизни», результатом которой могло быть либо самоубийство, либо ответ на вопросы, который задавал себе Толстой. Насколько он был близок к самоубийству, можно судить по финалу «Анны Карениной» (не тому общеизвестному, где Анна бросается под поезд, а настоящему, где Константин Левин, состоя в счастливом браке, тоже близок к самоубийству), и по признанию в «Исповеди»: «И вот тогда я, счастливый человек, вынес из своей комнаты шнурок, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни…»
В начале 70-х годов Толстой начинает, но не заканчивает два рассказа, сюжетом которых является фиктивная смерть как способ бегства от прежней жизни. Потом он вернется к нему в «Живом трупе» и «Посмертных записках старца Федора Кузмича». В первом рассказе без названия помещик Желябужский убивает неверную жену, с помощью камердинера бежит из-под ареста, приходит к речной переправе, где столпилось много простого народа, раздевается и входит в воду. Развитием этого сюжета был второй рассказ, под названием «Степан Семенович Прозоров», в котором богатый помещик, промотавший все деньги, свои и детей, также бежит, приходит на реку, раздевается и заходит в воду. Выйдя из воды, он надевает лежавшую на берегу мужицкую одежду и отплывает на пароходе в каюте 3 класса; причем сначала, по привычке, идет в 1 класс, но его оттуда выгоняют.
Путь фиктивной смерти, несомненно, представлялся Толстому если не самым привлекательным, то, во всяком случае, приемлемым способом решения неразрешимых проблем. Это всё-таки лучше, чем грех самоубийства. Но в жизни он воплотит эту идею лишь отчасти, когда в начале 90-х годов откажется от всей собственности в пользу жены и детей, «как будто я умер».
В середине 70-х годов с Толстым происходит случай, который был предвестником того, что будет происходит во время его ухода из Ясной Поляны. Толстой заблудился… в своем доме.
«Отец перед сном обыкновенно раздевался и умывался в комнате под залой, бывшей его кабинетом, после чего в халате шел наверх в спальню, общую с матерью, – вспоминал Сергей Львович Толстой. – Я и брат Илья в то время спали в комнате, находящейся между буфетом и комнатой со сводами. Однажды осенью я проснулся около двенадцати часов ночи от отчаянного крика моего отца: „Соня, Соня!“ Я выглянул из двери. В передней было совсем темно. Он повторил свой крик. Я вышел в переднюю и услышал, как моя мать быстро прибежала к лестнице со свечой в руке.
Сильно взволнованным голосом она спросила: „Что с тобой, Левочка?“
Он ответил: „Ничего, я заблудился“…»
В конце 1879 года, когда Толстой писал «Исповедь» и его духовный переворот был необратим, семья Толстых пополняется. Родился сын Миша. Запись в дневнике С.А., сделанная за два дня до родов, рисует мрачную, тяжелую, безвоздушную атмосферу в Ясной Поляне, когда ничто уже не радует большую и когда-то дружную семью:
«Сижу и жду каждую минуту родов, которые запоздали. Новый ребенок наводит уныние, весь горизонт сдвинулся, стало тёмно, тесно жить на свете. Дети и весь дом в напряженном состоянии… Страшные морозы… Левочка уехал в Тулу… Он много пишет о религиозном».
Невыразимо больно
Его увлечение православной церковью относится к 1877 году, к началу его духовного кризиса. Это было именно увлечение, которому он отдался со всей страстью, как отдавался любому увлечению, но которое оставило в его душе крайне неприятный осадок.
В детстве Толстой воспитывался таким образом, что его мироощущение не могло быть пронизано духом церковной обрядовой поэзии. Его мать и отец были верующими людьми, исполнявшими все принятые церковные обряды, глубоко верующими были и две тетушки, жившие в Ясной Поляне в период его детства, А.И. Остен-Сакен и Т.А. Ергольская (вторая оказала на него сильное влияние), но нельзя говорить о глубоком церковном воспитании мальчика.
В повести «Детство» главный герой часто и горячо молится, особенно перед тем как заснуть. Эта потребность одинокого обращения к Богу сохранялась в Толстом всегда, даже в период его молодого атеизма.