«– Я должен вам сказать, что мне очень вас жаль; я знал вас в детстве, очень любил и уважал вашего отца и считаю несчастьем быть женой такого человека.
– Вот это для меня ново, – отвечала я. – Не только я считаю себя счастливой, но мне все завидуют, что я жена такого талантливого и умного человека.
– Должен вам сказать, – говорил Победоносцев, – что я в супруге вашем и ума не признаю. Ум есть гармония, в вашем же муже всюду крайности и углы.
– Может быть, – отвечала я. – Но Шопенгауэр сказал, что ум есть фонарь, который человек несет перед собой, а
Толстой к встрече жены с Победоносцевым отнесся равнодушно, даже скорее недоброжелательно. Он ждал от нее совсем не этого. Он хотел, чтобы она разделила его новые убеждения, а не пыталась сгладить неизбежный конфликт между ним и властью. Он нуждался в спутнике, а не в адвокате.
В декабре 1885 года, уезжая в имение Олсуфьевых Никольское-Обольяниново в 60 верстах от Москвы, куда он не раз сбегал от суеты городской жизни и где отдыхал душой на правах дорогого гостя, Л.Н. оставляет в московском доме пространное письмо к С.А. Она его прочла и затем, собирая архив мужа, сделала в начале его пометку: «Не отданное и не посланное письмо Льва Николаевича к жене».
Это письмо – крик души! Оно обрывается на страшной фразе: «Между нами идет борьба насмерть – Божье или не божье». Это письмо обращено не к одной С.А., но ко всей семье, из которой Л.Н. снова хочет уйти.
«Случилось то, что уже столько раз случалось, – пишет С.А. сестре. – Левочка пришел в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит, я смотрю – лицо страшное. До тех пор жили прекрасно, ни одного слова неприятного не было сказано, ну, ровно ничего. „Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку“.
Понимаешь, Таня, если б мне на голову весь дом обрушился, я бы так не удивилась. Я спрашиваю удивленно: „Что случилось?“ – „Ничего, но если на воз накладывать всё больше и больше, лошадь станет и не везет“. Что накладывалось – неизвестно. Но начался крик, упреки, грубые слова, всё хуже, хуже, и, наконец, терпела, терпела, не отвечала ничего почти, вижу – человек сумасшедший, а когда он сказал, что „где ты, там воздух заражен“, я велела принести сундук и стала укладываться. Хотела ехать к вам хоть на несколько дней.
Прибежали дети, рев. Таня говорит: „Я с вами уеду, за что это?“ Стал умолять: „Останься“. Я осталась, но вдруг начались истерические рыдания, ужас просто; подумай: Левочка – и всего трясет и дергает от рыданий. Тут мне стало жаль его; дети, четверо – Таня, Илья, Леля, Маша – ревут на крик. Нашел на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, всё хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу, и молчу три часа, хоть убей – говорить не могу. Так и кончилось. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние, отчужденность – всё это во мне осталось. Понимаешь, я часто до безумия спрашиваю себя: ну, теперь за что же? Я из дому ни шагу не делаю, работаю с изданием до трех часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда, и за что?»
Истерику Толстого нельзя объяснить иначе, как только тем, что днями, неделями и месяцами накапливавшееся раздражение внезапно и без видимой причины хлынуло наружу. Если бы он ругался с женой каждый день – и то было бы легче. Но это было не в характере Толстого. Уезжая после этой истерики вместе с дочерью Таней в Никольское-Обольяниново «в крошечных санках», он в письме пытается объяснить причину своего «сумасшествия».