«В рублях
Англичанка 30
Madame 50
Страховка 267
Кашевская 40
В Думу 200
Гимназия и университет 47
Казенные 80
Русск. учительницы Маши 36
Воспитание 203
Жалованье:
Жалов. людей 98
Повару 15
Прачке 40
Лакею 15
Дрова 60
Кучеру 16
Серёже 40
Няне 8
Мясо и еда людям и нам 150
Дворнику 8
Сухая провизия, освещение, угли, табак и пр. 150
Дуняше 8
Кухарке 4
Булочнику 25
Варе 5
Полотёрам 5
Татьяне 6
Лошади, корова 75
Власу 8
Ночной сторож 2
Кормилице 5
Жалов. Илье, Тане, Лёле и Маше 12
Повинностей по дому 50
Итого вынь да положь в месяц 910».
Ответ на это Л.Н. поражает барской пренебрежительностью. Было бы понятно, если бы он указал жене на лишние или чрезмерные статьи семейного бюджета. Но он отвечал ей так:
«Не могу я, душенька, не сердись, – приписывать этим денежным расчетам какую бы то ни было важность. Всё это не событие, как, например: болезнь, брак, рождение, смерть, знание приобретенное, дурной или хороший поступок, дурные или хорошие привычки людей нам дорогих и близких; а это наше устройство, которое мы устроили так и можем переустроить иначе и на 100 разных манер».
Замечательна эта убежденность Толстого, что жизнь большой, сложной, разновозрастной и разнохарактерной семьи можно легко переустроить «на 100 разных манер». Словно это не живые люди с их привычками и недостатками, а детали кубика Рубика. И возникает небезосновательное подозрение, что, отрекаясь от собственности, Толстой избавлялся не только от «греха», но и от головной боли, связанной с «неизбежными расходами». Как философу ему была неинтересна эта «мышиная возня», и он говорил своей жене, как Диоген: «Не загораживай мне солнце». Своим беспечным отношением к финансовым вопросам отец заразил и часть старших детей. Например, дочь Маша была на его стороне.
«Она была худенькая, довольно высокая и гибкая блондинка, фигурой напоминавшая мою мать, а по лицу скорее похожая на отца, с теми же ясно очерченными скулами и светло-голубыми, глубоко сидящими глазами, – писал о своей младшей сестре брат Илья. – Тихая и скромная по природе, она всегда производила впечатление как будто немножко загнанной. Она сердцем почувствовала одиночество отца, и она первая из всех отшатнулась от общества своих сверстников и незаметно, но твердо и определенно перешла на его сторону».
В дневнике Татьяны конца 90-го года есть чрезвычайно интересная запись, которая свидетельствует, что в это время более одинокой в семье чувствовала себя мать.
«Мама́ мне более жалка, потому что, во-первых, она ни во что не верит – ни в свое, ни в папашино, во-вторых, она более одинока, потому что, так как она говорит и делает много неразумного, конечно, все дети на стороне папа́, и она больно чувствует свое одиночество. И потом, она больше любит папа́, чем он ее, и рада, как девочка, всякому его ласковому слову. Главное ее несчастье в том, что она так нелогична и этим дает так много удобного материяла для осуждения ее».
Положение супругов в начале 90-х годов существенно отличается от начала 80-х. Ни о каком одиночестве Толстого говорить уже не приходится. Он чувствует колоссальную поддержку со стороны российского и мирового общественного мнения. Хотя в России его новые сочинения запрещены цензурой, они расходятся в списках, гектографическим способом, но главное – о них идет молва по всей стране, а молва на Руси куда сильнее книг и журналов. Что же касается заграницы, то, благодаря энергической деятельности Черткова, эти сочинения выходят миллионами (!) печатных страниц на многих языках. Из духовного маргинала Л.Н. становится властителем дум. Убеждение С.А. начала 80-х, что новые сочинения ее мужа будут интересны не более чем десятку людей, терпит сокрушительное фиаско.